Рагнарёк, или Попытка присвоить мир — страница 25 из 34

Кто убил Елену, спросил он. Литературный критик из фейсбука[4] ответила жена. Что такое фейсбук[5], спросил он. Социальная сеть, ответила жена. Что такое социальная сеть, спросил он. Тут жена зависла и протянула ему листок. На листке было написано: «Леонид Хустов, рыжий, в цилиндре, сорок лет, москвич». При чем тут литература, спросил он. Наша дочь писала стихи и прозу, ответила жена. И протянула ему файл с белыми листами. Он взял файл и навсегда исчез из Очёра.

Найти определенного литературного критика в Москве так же сложно, как найти определенного таксиста из Средней Азии там же. Однако отец справился. Не моментально, моментально он поселился в гостинице «Театральная», находя извращенное очарование в ее близости от Кремля, ФСО и видеокамер. Подняв свои уголовные связи, которые за четырнадцать лет трансформировались в уголовно-политические, через два дня отец узнал адрес Хустова.

Хустов жил неподалеку от Даниловского рынка и часто захаживал туда поесть китайской лапши. Отец пас Хустова терпеливо, как голодный волк, четко понимая, что второй возможности нанести удар у него не будет. Хустов жил одиноко и как бы летуче. Уходил из дома в обед, возвращался за полночь, все сидел в каких-то кафешках, с кем-то встречался, часто звонил и говорил, говорил, говорил. На третий день слежки отец решил действовать. Он дождался Хустова в подъезде, на пролет выше, а когда тот открыл дверь, чтобы зайти в квартиру, – отец быстро спустился и втолкнул его внутрь. Хустов возмутился, но тут же получил удар в печень и был примотан к стулу. Попытку кричать пресек скотч. Полюбовавшись делом рук своих, отец снял пальто, достал из кармана нож, штопор и плоскогубцы, красноречиво выложил их на кофейный столик, взял второй стул и сел напротив Хустова. Судя по лицу Хустова, жизнь его к этому не готовила. Он пробовал мычать, но сдулся. Отец был тонким психологом и не заговаривал с Хустовым минут пятнадцать. Просто сидел и молча на него смотрел. Разумеется, Хустов извелся.

Выждав эту чудовищную паузу, отец сходил в коридор и принес файл с прозой и стихами дочери. Он хотел, чтобы Хустов понимал, почему с ним все это происходит.

Посмотрев в белые глаза критика, отец сказал:

Отец: Я сниму скотч. Закричишь – убью.

Хустов энергично закивал. Отец снял скотч. Хустов жадно хлебнул воздуха.

Хустов: Кто вы? За что?!

Отец: Ты довел мою дочь до самоубийства. В этом, как его… фейсбуке[6].

Отец молча поднес к лицу Хустова сочинения дочери. Хустов пробежал страницу глазами. Отец положил листки на пол.

Хустов: С чего вы взяли, что это я?

Отец: С того. Не ерзай, это бесполезно.

Хустов: Ну даже если я! Господи, это же интернет! Там все понарошку.

Отец: Выходит, не все.

Отец потянулся за ножом.

Хустов: Вы сами это читали?!

Отец: Нет. Зачем?

Хустов: Умоляю, прочтите! Умоляю!

Отец поднял файл с пола и углубился в текст. Через минуту он изумленно посмотрел на Хустова.

Отец: Это ужасно.

Хустов: А я о чем? И как вы можете быть отцом Ольги, вам сколько лет?

Отец: Какой Ольги?

Хустов: Голицыной. Ей тридцать пять было. Это ее тексты.

Отец: Мою дочь зовут Елена Лямина. Ей было семнадцать лет. Она жила в поселке Очёр, под Пермью. И это ее тексты.

Хустов: Я не знаю никакой Елены Ляминой! Это тексты Ольги Голицыной, дуры московской! Вы меня спутали!

Отец заклеил Хустову рот, ушел на кухню и позвонил жене. Жена сказала, что дочь сидела в фейсбуке[7] под псевдонимом и действительно выдавала себя за Ольгу Голицыну из Москвы. Сбросив вызов, отец вернулся в комнату и отклеил скотч.

Отец: Ты прав, но не совсем. Моя дочь прикидывалась в интернете Ольгой Голицыной, но она все равно моя дочь.

Хустов: Я ведь не знал! Я думал, очередная тетка херней страдает. Вот и прошелся по ней. И не я один. Если б я знал… Семнадцать лет… Я бы вообще… я бы… Она что? Как она?

Отец: Вены в ванне вскрыла. А я из зоны в побег ушел. Подельника в тундре съел. Долго к тебе добирался.

Хустов: И что теперь? Как… со мной?

Отец: Да что с тобой-то? Дочь ерунды понаписала, да еще под чужим именем, а ты прошелся. Не убивать же тебя, в самом деле? Сейчас скотч срежу.

Хустов просиял. Отец взял нож, срезал скотч с ног, а потом одним ударом вогнал лезвие Хустову в сердце.

Отойдя к окну, отец пробормотал: «Обличая, обличай с любовью, убивая, убивай быстро».

На улице занимал позиции спецназ «Альфа». Отец улыбнулся. Вариантов ровно три: оказать сопротивление и погибнуть, сдаться и сгнить или покончить с собой. Последний вариант показался отцу справедливым. Если Елену не отпели и в рай не пустили, значит, и ему туда не надо. Не должны родители детей своих переживать. И отпетыми вместо них быть не должны.

Отец подошел к Хустову, выдернул нож, перекрестился и перерезал себе горло.

Нищебродское (не про Бродского)

Я – человек экономный не потому, что себя пересиливаю, а потому что у меня денег нет. Когда денег нет, как-то непринужденней экономится. Без лишней душевной суеты. Нет поползновений. Тут самое главное быть бедным с детства, с младых ногтей прямо, без отклонений от генерального курса биографии. А то, если побудешь чуток не бедным, потом бедным уже не так интересно быть. В народе даже мудрость есть нецензурная по этому поводу – не жили богато, нехуй начинать.

Я и не начинаю. Зачем мне начинать?

Взять, например, куртку. Моя куплена в «Ашане» за 1200 рублей три года назад. Зимняя, между прочим. И демисезонная. И летняя, когда лето прохладное. Это удивительно, на самом деле. Всесезонная куртка благородного черного цвета с двумя карманами всего за 1200 рублей. Кто-то скажет – нищебродство! А я скажу – не надо завидовать чужому счастью. В конце концов, я не для переодеваний сюда родился, а чтобы того-сего и пятое-десятое. Бедность – это ведь не что-то осмысленное, а то, что осмыслению подлежит.

Я осмысляю бедность в сторону нахождения плюсов. Отыскать в бедности плюсы намного проще, чем разбогатеть. Про куртку я уже сказал. Плюс, как говорится, на лицо, точнее, на все туловище. Есть плюсы и духовные. Взять смирение. Разве может человек стяжать этот бесценный дар, сидя в купе или в самолете? В самолете вообще многие тщеславятся. Наверное, им кажется, что они приближаются к Богу.

Я не тщеславлюсь. Я смирился возле Брянска, когда ехал на автобусе из Перми в Геленджик пятьдесят часов бесконечного времени. Нас таких сорок человек из Перми выехало. Мы все были пустыми людьми, жаждущими моря, вина и глупого солнца. В Геленджик прибыли оптинские старцы и суровые монахини. В посту все, потому что придорожную еду невозможно есть. В думах все тяжеловесных. Кто про рай думает, кто про ад. В автобусе оба варианта кажутся приемлемыми. С той поры, что бы в моей жизни ни происходило, я всегда себе говорю: зато ты не в автобусе Пермь – Геленджик, радуйся!

И я радуюсь. Бедному проще радоваться, чем богатому. Богатому форшмак из утки наверти – не обрадуется. А я скопил денег и пошел за джинсами в магазин Colin's. Я туда раньше как в музей ходил, а тут пришел как покупатель. Первый раз в жизни. Подстерег акцию на голубом глазу. Джинсы фасона «Микки Рурк» всего за 2500 рублей. Примерил. Возрадовался. Мошонка в них лежит, как святой апостол у Христа за пазухой. Подошел на кассу. Очень, говорю, желаю приобрести. Скиньте пятьсот рублей, не будьте капиталистами. Не скинули. Я две тысячи на прилавок бросил, карманы вывернул, ногами топнул и говорю:

– Хоть все обыщи! Нету у меня больше! Полюбились они мне! Христом богом прошу.

Не продают. Две с половиной, говорят, строго фиксированная цена. А я такой – хотел бы я взглянуть в глаза той капиталистической выхухоли, которая ее зафиксировала. И в слезы. Родненькие, миленькие, говорю, отпустите за две, я человек набожный, каждый вечер буду за вас молиться Николаю Угоднику и другим религиозным деятелям. Не отпускают.

Ах так, говорю. Снял сапог, вытащил пятьсот рублей лиловые, прихлопнул на стол. Нате, говорю. Без ножа режете. Завернули джинсы. Ушел.

А как я ушел? На ногах я ушел. А что у меня на ногах? Правильно – сапоги. Натуральная кожа. Голенища топорщатся предерзостно. Общий вид излучает ауру дороговизны. 13 000 рублей в магазине Riеker пять лет тому назад стоили они. В пересчете на нынешние капиталы 20 000 рублей, не меньше. Дед мой, расточительный человек, купил их себе, потому что маялся ногами и хотел обустроить их по высшему разряду. Не успел. В рай ушел. Или в ад. Из Перми оба варианта кажутся приемлемыми. Сапоги, понятное дело, перекочевали в мою житницу. В моей житнице сильно прибыло. Я хожу в сапогах, перемешав в душе горечь утраты и радость обретения. Им совершенно ничего не делается. Они похожи на Дункана Маклауда. Чтобы их испортить, их надо зарубить мечом.

Вообще, если говорить о бедности, нельзя не сказать о стабильности, потому что бедность в нашей стране есть самое стабильное человеческое состояние. Плюс (опять плюс!) – бедные наблюдают нищих в упор, а наблюдать нищих в упор – это великая закалка. То есть, когда ты ешь кильку в томате с макаронами, при этом понимая, что поблизости кто-то ест макароны без кильки, ты ешь свою еду другим ртом. Конечно, эту ситуацию можно обыграть и вверх. Но есть макароны с килькой, понимая, что поблизости едят форшмак из утки, все же не очень естественно, потому что поедатели форшмака в автобусах не ездят, а если и ходят с тобой по одним улицам, то явно без особого желания.

А я хожу по улицам с большим желанием. Я все делаю с большим желанием. Я через свою бедность страшно изобретательный человек. Сижу как-то на остановке. А у меня на джинсах две кляксы белой краски образовались. Не знаю откуда. Я, конечно, плакал три дня по этому поводу, но перетерпел и теперь только всхлипываю. Тут девушка рядом села. Разговорились. А улица Сибирская. Пед рядом. Снуют образованные лица. А у меня две белые кляксы на штанине. Смотрю – она на них смотрит. Ухмыльнулся. Гениальные, говорю, кляксы. А она – почему? Линейка Энди Уорхола для концерна Colin