Плюша кивает, глаза закрываются, ей холодно, особенно носу. Сквозь дождь слышатся слова Карла Семеновича:
— Я не был в зеркальной комнате. Меня посадили в Колодец.
Дождь покрывает холодным глянцем мостовую. От редких фонарей тянутся по ней пунктирные желтые линии. В бывшем особняке Стаковского горят окна: ночь здесь как день, а день как ночь. Где-то тарахтит пишущая машинка и сдвигают каретку.
Молодой Карл Семенович поднимает голову; на нем круглые маленькие очки. Он студент педагогического института. Или уже бывший студент? На первом допросе он все отрицал. Теперь он в Колодце — неглубокая, метров пять, узкая шахта. Места хватает только повернуться или сесть на дно, поджав ноги.
Он садится на дно и поджимает ноги, светит лампа.
Самое тяжелое, что нет книг. Он не может без чтения. Он живет, ходит по улице, ест с книгой; над ним смеются товарищи, плевать. Слышите? Пле-вать. Если бы здесь была книга, было бы не так тяжело, не так тяжело, не так…
В потолке открывается люк, из него вываливается книга и падает ему на плечо.
«Матка Боска… Лев Толстой, “Война и мiр”»!
Потирая ушибленное место, он набрасывается на книгу. Счастье. Счастье. Так, наверное, курильщик после долгого некурения набрасывается на сигареты. Или вернувшийся ночью после отлучки муж — на сонную и теплую жену.
Несколько минут он стоял, въевшись глазами в страницы. Тюрьма, допрос, следователь — все это отступило. Впрочем, нет. Не отступило, но наполнилось новым смыслом. Вот она, забота о человеке и его духовных потребностях, весомая и ощутимая, как эта обложка с тиснением…
В потолке снова лязгнуло.
На этот раз он успел увернуться, книга упала рядом. Он наклонился, поднял: «Справочник по куроводству», поглядел, прищурясь, наверх. Положив справочник вниз, в ноги, вернулся к Толстому.
Следующая книга больно ударила по затылку. Нагнуться за ней не успел: сверху полетела следующая.
Он крикнул «эй!» или что-то такое; крик исчез в тяжелом барабанном шуме: люк сверху распахнулся, книги понеслись лавиной. Достоевский… Брокгауз и Эфрон… Старые польские журналы… Он пытался увернуться, карабкаться по ним, выбрасывать обратно вверх, из шахты; вскоре они затопили его, задавили, лишили движений и воздуха. Последняя попытка прорыться кончилась неудачей; он дернулся, еще раз крикнул и затих.
Очнулся в кабинете у следователя. И подписал все, что ему давали. И здесь… И еще вот здесь. И вот тут. «Ну вот и славно», — сказал ему следователь своим большим ртом.
Как ни странно, его выпустили. Остальным членам «террористической группы “Млода Польска”» дали разные сроки. Больше никого из них он не видел. Эти молодые люди, ловко танцевавшие в городском саду фокстрот, эти блондины и шатены, неврастеники, болтуны, эрудиты, собиравшиеся на огонек и беседовавшие о культуре, — все они вдруг исчезли. Кроме него.
Два года он не мог прикасаться к книгам, даже просто их видеть. Брал частным образом сеансы лечебного гипноза.
Как-то встретил на улице старого Стаковского. Бывшего текстильного короля почему-то не трогали, он служил в какой-то конторе, желтый и трясущийся.
— Мы были знакомы, мне не понадобилось представляться. Он очень испугался. «Откуда вам известно?..» Я пояснил — откуда. Он долго молчал. А потом рассказал — немного. Аттракцион назывался «Колодец счастья». Засыпать человека тем, что он больше всего любит. Нет, не слишком, не так… Очень забавно рассказывал, как одну нервную даму завалило пирожными и как она пищала и кричала. А одного гимназиста — порнографическими карточками, голыми куколками и…
Плюша приоткрыла глаза. Ей было жалко себя, жалко Карла Семеновича и эту ночь на чужой кровати. Она собралась встать, но вместо этого вздохнула и заплакала.
Карл Семенович обратил внимание на ее слезы и погладил Плюшу по голове.
Плюша вытирала лицо об одеяло и говорила, что она плохая.
Карл Семенович перестал гладить и сказал, что она хорошая. И еще что-то отеческое, что обычно говорят старые и бесполезные мужчины.
Они завтракали холодным кефиром и подсохшим хлебом, скатерть была возвращена с кровати на место.
— В двенадцать должна приехать Катажина, — говорил Карл Семенович, отирая губы салфеткой, — нужно все убрать. Не надо, чтобы она видела, что вы тут были: она так заботится о моем здоровье…
Плюше пришлось вымыть посуду.
— Приезжайте еще, — сказал Карл Семенович. Он вышел ее проводить.
Плюша перепутала дорожку и чуть не набежала на конуру Цербера. Его лай долго бил ей в спину.
— Ну что, — сказала мамуся, усадив ее за стол. — Грибы будешь?
Мамуся пошла разогревать грибы, Плюша сонно слонялась по комнатам, разглядывая лежавшие на стульях и подоконниках вещи. Игольницы без иголок, помятые иконки, лекарства…
А это что? Она стояла перед мамусей и держала в вытянутой руке фотографию.
На фотографии был Карл Семенович. Изображение его было закапано воском, крест-накрест.
— Не знаю. — Мамуся продолжала машинально помешивать грибы. — Что смотришь? Не знаю.
— Так ты тогда все поняла? — спрашивала Натали.
Нет. Не совсем тогда. Немного позже. Плюша сильнее виснет на руке Натали и ищет глазами скамейку.
Центр тогда начали отмывать и перестраивать. Поубирали киоски, подлатали асфальт; исчезли лужи с досками и кирпичиками для переправы, появились азиаты с метлами. Это был две тысячи четвертый или пятый; об этом говорит пончо на Плюше, сменившее в те годы ее старый заслуженный плащ, и мобильный телефон в руках Натали.
Возле дома гулять было негде, поле так и стояло, огороженное забором. Теперь там собирались возводить жилой комплекс. Геворкян продолжал биться о невидимые стены, разрешения на раскопки не давали, чтобы не отпугивать потенциальных жильцов, если вдруг пойдут черепа и кости. «Но ведь о поле и так все знают!» — клокотал Геворкян. «Ну, это пока только слухи», — отвечали ему в кабинетах и поднимались, давая понять, что прием окончен.
В эти годы Плюша с Натали полюбили прогулки. Натали парковалась на Калинина, дальше двигались пешком. Иногда брали по рожку итальянского мороженого, которое вдруг появилось в городе, а потом также внезапно исчезло, а иногда просто шли, дыша воздухом и разговаривая. Плюша отдыхала от компьютера, который тогда приходилось интенсивно осваивать, Натали тоже отключалась от своих дел.
Натали заводила Плюшу во дворы и показывала липу, на которую когда-то залезала от Гришки и его шайки; липа стояла до сих пор, старая и пыльная. Плюша в свою очередь показывала место, где был их деревянный дом и где теперь торчала многоэтажка. Поглядев неодобрительно на многоэтажку, шли дальше.
Длинные и крепкие ноги Натали были лучше приспособлены для таких походов, да и кроссовки ее тоже не сравнить с Плюшиными «лодочками». Плюша уставала, просила присесть где-нибудь. Натали соглашалась.
Как-то Плюша спросила о ее, Наталийкиной, маме, когда они уселись на скамейку. Плюша — подложив газетку, а Натали — просто так.
Наталийкину мать Плюша помнила смутно: была такая, во двор выходила редко.
— А я ее сама по детству как-то плохо помню, — говорит Натали, закуривая. — Красавица была, когда молодая. Жаль, фоток не осталось, все у брата. Говорю ему: дай, хоть копии сделаю…
О брате Плюша прежде не слышала.
— А что о нем слышать? Что он мне хорошего сделал? Я мужа-инвалида и сына одна вот этими руками тащила, он мне хоть рублем… хоть копейкой помог? Брат старший… Тьфу!.
К скамейке слетались голуби, подходили, курлыкали. Жалко, хлебушка с собой не взяли…
— Перетопчутся без хлебушка. — Натали стряхивает пепел в урну. — Их тут бабульё подкармливает, вон какие жирные отъелись… Мать у меня русской красавицей была в молодости. Глаза — во, грудь — во… Сестра в нее пошла.
О старшей сестре Плюша уже слышала: как-то Натали говорила с ней при Плюше по телефону. Разговор был шумным, сложным.
— Да не, нормальная она. — Натали докурила. — Живет вот только с этим своим… Есть мужики, на которых у меня просто аллергия. И мать ей говорила: «Гляди, Верка, внимательно, за какое говно замуж идешь!» Мать тоже умная была, когда хотела.
Мать Натали никогда особо не любила — неулыбчивая, вечно какая-то утомленная. Вот отец, папаня — другое дело. Мог, конечно, и попу надрать, но это редко. И малышней их на шею сажал, и на мотоцикле покатает, и нос подотрет. Мать придет с работы — санитаркой работала, — бух на диван: всё, не тронь. В телик уставится или в «Работницу», всхрапнет и снова в телик. Опять всхрапнет, опять в телик. Иногда ведро супа сварит или сор под кровати и под шкафы заметет, а так всё на диване. А отец прибежит с авоськами, давай картошку варить, и так варил, и сяк, и с лучком, и с селедкой иногда. А мать… Поглядит только с дивана: «Ты хотя б руки помыл, перед тем как готовить?..»
— Микробами нас все детство пугала, бактериями… — Натали потягивается. — А что ты меня про мать-то спросила?
Плюша пожимает плечами: просто.
Наталийкиного отца, дядю Толю, она помнит по детству. Тот самый, что сдутые шарики в карман складывал.
— Они чипсы жрут, как думаешь? — Натали достает из кармана мятый пакетик.
Голуби клюют чипсы, прилетают новые.
— А когда папани не стало… Ну, куда лезешь? — Натали отогнала голубя. — …Пятьдесят пять, еще в самом соку был мужик. И всё, сгорел, непонятно от чего. Раз — и нет.
Голуби по-хозяйски шумят возле ног.
Плюша говорит, что это всё — поле.
— Фигня! Что вы всё с этим полем, как эти… «Поле, поле…» Вчера иду, мужик какой-то через забор оттуда, за ним еще один… Человек пять. Вымазанные все. Откуда, говорю, такие красивые? Экскурсия! Там у них свой этот… сталкер есть, худой такой…
На соседнюю скамейку садится женщина с мальчиком, сыплются крошки. Голубиное стадо перемещается туда.
А похороны Наталийкиной матери Плюша не помнит.
— А что их помнить? До сих пор жива, еще нас всех переживет, в Колбино своем!
А что там в