Плюша пересела на тахту, где лежал Евграф.
Как думаешь… Что дальше будет с этим мальчиком?
Он иногда разрешал ей, когда бывало настроение, почитать что-то вслух. Сам он лежал и молчал, думая непонятно о чем. Иногда прямо посреди чтения вставал и уходил; Плюша, осекшись, глядела в книгу. Не понравилось, думала. Или голос ее надоел.
Эту историю дослушал. Из «Евангелия детства» отца Фомы, над которым просиживала Плюша.
— Рассказ фантастический читал когда-то. — Евграф слегка отодвинулся от Плюши. — Создали такое оборудование, которое может отгонять этих… Которые за душой в момент смерти приходят, чтоб в ад унести. Научились посылать отгоняющий сигнал. Такая услуга… За бешеные бабки…
Вылез из простыни, поднялся, голый, белый, в драных шортах. На спине, как язва, темнела татуировка, сделанная недавно. Какие-то слова санскритские. Перевод от нее скрывал.
— А души их вместо ада в специальное оборудование помещали. Вроде адронного коллайдера. И тоже так, что эти, которые за душами, не могли туда вовнутрь проникнуть. Защитные поля и всякая такая фигня. А внутри — типа рая, энергии, поля такие, чтоб души кайфовали, и все это поддерживалось… — зевнул, стал скручивать сигарету.
Плюша глядела на спину в шевелящихся санскритских буквах. Сладко-горький запах дошел до нее.
— А откуда они знали, что душам там хорошо?
— Не знаю! — Евграф повалился обратно на тахту. — Подвинься… Знали как-то. Люди, блин, будущего… Подвинься, говорю! Всю кровать своей жопой…
Плюша сдвинулась на самый край и поджала губы. Евграф раскинул ноги, стал искать рукой пепельницу.
Плюша спросила, что было дальше. От неудобного сидения у нее стала затекать спина.
— Дальше… — нахмурился, вспоминая. — Гробанулось у них все. С этого рассказ и начинается. Сигнализация, лампочки мигают, всякая такая фигня. Утечка душ! А эти, из ада, уже на подхвате: ловят и утаскивают. Классно, кстати, показано. А потом весь рассказ — расследование, как это случилось. Компания банкротится на судебных исках, она ж душам клиентов вечное блаженство гарантировала, а тут — опаньки… Вначале, думают, типа диверсия. Из другой компании, конкуренты. Потом на священника одного думают. А оказалось…
Смотрит на Плюшу. Убирает ногу.
— Что на самом краю сидишь? На пол сейчас грохнешься…
Плюша осторожно подвигается. Но не сильно.
— Оказалось, это души, которые внутри, сами вырваться решили. Фигово им в этом раю стало.
Плюша молчит. Евграф молчит, курит. Дым плывет по комнате и распускается под настольной лампой.
— Вот и я, блин, думаю… Живем как в раю. Войны нет. Жрачки полно. Шмотья полно. Телки сами подползают, только свистни…
Плюша сжалась. Промолчала.
— Репрессий нет. Да, нет репрессий, что смотришь? Таких, как тогда, нет. Чтобы тысячами. Десятками тысяч!
Она не об этом…
— А я — об этом! — Евграф встает, распахивает форточку. — Живем, блин, как в раю…
Ледяная волна набегает на Плюшу. Холодно!..
— …А самим тошно, — не слышит ее Евграф. — И завидуем этим, которых тогда на поле… Мазохистской завистью. Недавно группу одну туда водил. Так там парень один, лет двадцать…
— Холодно, — повторяет Плюша.
Он стоит возле окна, татуированный, чужой. В драных шортах и с амулетом на костлявой груди.
— Есть что жрать?
Плюша поднимает голову. Она приготовила сосиски. С кетчупом.
— Соси-и-иски! — морщится Евграф.
— Можно макароны к ним сварить…
— Лады… Ну, давай тогда уже!
Плюша выходит на кухню.
Она больше не может. Сухой свет из лампочки ест глаза. Больше так не может.
Драные шорты Евграфа, мертвая настольная лампа, пепельница. Все это теперь в ее комнате. Все это в закрытой той самой комнате.
— Кончайте вы эту достоевщину, — говорил Ричард Георгиевич, которому Плюша иногда плакалась. И сердито покашливал в кулак.
От мамуси Плюша свое нервное состояние скрывала. Лгала, что все хорошо. Мамуся, однако, чувствовала, давала какие-то травы. Просто травки, отвечала на молчаливый Плюшин вопрос. В чай клади.
Плюшенька клала.
Евграф покрылся сыпью. Расчесывал ночью до крови. Плюшу, однако, не выгонял.
У нее стали дрожать руки и зашатались сразу два зуба.
Так, с шатающимися зубами, и открыли в музее долгожданную выставку. На фоне большого портрета отца Фомы выступили, сменяя друг друга, гости. Выступил местный архиерей с пушистой серой бородой и двумя парами очков, которые он переодевал до и после чтения речи. Выступил немного нервно отец Гржегор. Выступила пара неизбежных депутатов, мужчина и женщина.
На фуршете оживленно переговаривались и тинькали пластиковыми бокальчиками. Сотрудницы сами резали бутерброды и бегали с пирожными. Плюша тоже побегала, быстро устала: от выпитого ее влекло на диван. Присела в уголок и неожиданно для себя заплакала, но тут же взяла себя в руки и вытерлась салфеткой. Ей хотелось выглядеть королевой праздника… Хотя бы одной из королев.
Гости разошлись, музейщицы допивали и доедали остатки; что затруднялись доесть, укладывали в холодильник. Плюша осушила еще один пластиковый стаканчик и заела ломтиком заветренного сыра. Снова потянуло на слезы. Вместо этого порылась в древней своей рассыпающейся записной книжке и отыскала телефон Катажины. Трезвой она бы побоялась ей звонить, а тут — была не была…
Катажина долго не брала трубку, потом долго не узнавала. Наконец узнала и даже проявила радость:
«Как хорошо, что вы позвонили… Как раз собиралась сама…» От ответа на вопрос о состоянии Карла Семеновича изящно ушла.
Плюша сказала, что хотела его повидать. Все-таки ее бывший руководитель, и она должна…
«Хорошо. — Тон у Катажины стал деловым. — Я к нему как раз собиралась. В субботу…»
В субботу Катажина забрала мерзнущую Плюшу под Калинином. Плюша ходила возле памятника и глядела на голубей.
В машине разговаривали мало.
— Вы, говорят, замуж вышли? — спросила Катажина на выезде из города.
Деревья, деревья, деревья…
Рядом с этими плотными лесами и разрывами полей ее «достоевщина» с Евграфом показалась вдруг маленькой. Само имя «Евграф» звучало все тише и таяло, как туман от Плюшиного выдоха на стекле.
Евграф…
Евграф…
Плюша вздрогнула. Открыла глаза.
Катажина припарковалась под рябиной; несколько ягод упало на капот. В детстве Плюша низала из них бусы — самые недолговечные.
Дачный поселок был мертвым. Катажина доставала из багажника продукты, хруст пакетов раздавался в ледяной тишине.
Все окна дома были темными, кроме одного, на втором: светилось желтым огнем.
— Профэсор! — позвала Катажина. — Пршиехалишмы![2]
Окно молчало.
— А где собачка?
— Ушла… — Катажина стала отпирать дверь.
Перед домом Катажина снова покричала по-польски.
Внутри было холодно, Катажина зажгла свет:
— Не разувайся! — и пошла сама по коврику в сапогах, оставляя кусочки снега.
Внизу никого не было. На столе темнел нетронутый завтрак.
Поднялись по лестнице наверх в комнатку, где тогда ночевала Плюша.
Катажина приоткрыла дверь, упали книги.
На полу была груда книг. Как тогда в гараже. Почти до лампы.
Катажина стала яростно их разбрасывать.
— Помогай!
Книги были на польском.
Через несколько минут они отрыли его.
Катажина присела на корточки:
— Я так и знала, — проверила пульс, отерла о себя руку и поднялась.
Плюша все еще стояла со стопкой книг.
— Ну, ты довольна? — Катажина вырвала у нее книги и швырнула на пол. — Повидала? Боже, зачем я ему сообщила, что ты приедешь! Он бы еще, может…
Плюша заплакала. Терла лицо грязными от книг руками, дергались плечи.
Катажина глядела на нее брезгливо:
— Идем, что покажу… — взяла за руку, вывела в другую комнату.
Плюша сморгнула слезы и остановилась. Перед ней стояли две женщины, с длинными волосами, голые. Вначале, сквозь слезы, показалось, что даже живые.
— Дерево. — Катажина пощелкала одну.
Плюша спросила, кто это.
— Его жены. Последняя его фантазия.
Плюша рассматривала раскрашенные статуи. Обе были с барочными, вздутыми формами.
Одну Плюша узнала: с картины «Девушка и Смерть». Только лицом была… да, лицом очень походила на Плюшу. Плюша поглядела на Катажину. Катажина кивнула.
А вторая, широкая, с тяжелыми руками и оплывшей грудью, — Катажина.
— Выходил сюда и обнимал их!
Плюшу знобило.
— Статуи — что! — Плюша с Катажиной уже были внизу, на кухне. — Он книги ел. Страницы пережевывал! Приезжаю, а он тут ням-ням… Пришлось все книги увезти. Кроме польских. Тайком их на чердаке спрятал…
Плюша держала ладони над огнем, грелась.
— Ты поняла, как он это сделал? Привязал веревку к дверце на чердак, лег на пол, дернул, оттуда книги и повалились…
Да, Плюша заметила и открытую дверцу в потолке, и веревку.
— Сейчас согреемся и все уберем, все эти книги чертовы. Не нужно, чтобы знали. И статуи эти увезу. Как привезла по его заказу, так и увезу теперь. Положим его на диван…
Плюша предложила позвонить Геворкяну.
— Нет-нет, ты чего? Зачем? Сами справимся. Да я сама его на диван перетащу, ты не бойся. Хочешь паштетика куриного? Я там в сумках привезла… Да я сама все сделаю!
И по-хозяйски обняла Плюшу, обдав горьким своим запахом.
Желтый — цвет судьбы. Две желтые деревянные женщины.
Беру это себе в комнату…
Желтый автобус, в котором она едет на похороны. Мерзлые, того же цвета хризантемы, скрипучая обертка. Вот так же в автобусе, как и тогда, на защиту.
Желтое лицо Геворкяна. Плюша вдруг видит, как он стар. На кладбище все выглядят старше своих лет. А она? Глядит на свое отражение в луже. В застекленном портрете Карла Семеновича. В окне автобуса.
Беру это себе в комнату…
Ночью редактирует желтые шершавые странички: иеромонах Фома. Сидит, покусывает ручку.