Рай земной — страница 27 из 43

— Ну да, говорил, конечно, что умер. — Натали ожесточенно терла мясорубку. — Поди проверь. Они ж детдомовские, братья-акробатья. На могилу Гришкину меня не брал. Есть вообще в природе эта могила? У Антона, правда, моего одна нога чуть короче, а у того сволоча Гришки ноги нормальные… Но ведь Антон-то и придуриваться мог, с ногами: я ему что, рулеткой их мерить буду!?

Котлеты были налеплены и жарились в молчании.

Натали курила. Плюша сбежала в комнату от открытой форточки, лежала на диване и вязала для Натали безрукавочку. Одновременно думала над словами Натали и находила в своей жизни тоже много разных двойников. Хотя бы Карла Семеновича и Ричарда Георгиевича. Ей иногда казалось, что это один и тот же странный и несчастный человек. Только имена разные и нации. И Ричард Георгиевич младше. И курит.

«Все отражается друг в друге».

Откуда это? Отложила вязанье, провела ладонью по уже связанному, теплому… Да, отец Фома. Про зеркальную комнату.

Мир после грехопадения превратился в огромную зеркальную комнату. Бог, он же Добро, творит. Зло не способно к творчеству, оно только отражает. Один грех отражает другой, третий, четвертый. Иногда грех отражает добро, но всякое отражение — всего лишь отражение; отраженное добро выходит несовершеннее, сомнительнее. А следующее отражение — еще более отдаленное от добра, от творчества и от любви, которая есть добро производящее, рождающее.

Плюша продолжала машинально поглаживать вязание. Водила пальцами по спицам. Вспоминался текст отца Фомы, который она набирала и относила Геворкяну… А Геворкян болел.

Человек после грехопадения провалился в зеркальную комнату. Из райского мира творчества, где каждый день был днем творения новых имен и новых смыслов, он провалился в мир, где можно лишь отражать, отражать одно и то же. Он стал отражением животного. Стал есть, спать, испражняться, совокупляться, как животное. Прежде он был образом Бога — не отражением, но творением Творца, творящей тварью.

Дальше шла цитата из апостола Павла, ее следовало выделить курсивом. Что сейчас мы видим будущее как сквозь тусклое стекло. А в оригинале, писал отец Фома, написано «как в зеркале». Этот мир — зеркало, мы в нем отражаем и отражаемся.

Царство Небесное — мир чистый, самодостаточный, без отражений.

Ад — мир одних отражений и подобий. Величайшее мучение — отражать, но не отражаться…

— Котлеты готовы! — сигналила из кухни Натали.


«Родился я в 1904 году в семье польского крестьянина-бедняка в Западной Белоруссии в р-не Мир Гродненской области. Работать начал с 9 лет пастухом и потом на разных работах. В 1932 году перешел границу СССР, жил в городе Первоуральске, работал на строительстве новотрубного завода грузчиком, где во время работы потерял ногу.

В 1935 году поступил на рабфак (неразборчиво). …Учился по 1937 год, где не окончил учебу, т. к. первого октября 1937 года был там же арестован. На допросе мне были написаны вопросы и ответы, которые меня заставляли подписать. Я отказался их подписывать, т. к. там не было ничего, кроме выдумки. Что я якобы входил в группу ксендза Косовского, которая группировалась вокруг местного костела, в который я даже и не заглядывал. На допросе был один раз и очень мало времени, но за это время несколько раз заходил второй следователь и говорил, что надо скорее подписывать, т. к. я задерживаю. Я сказал, лучше расстреляйте меня, но ложь подписывать не буду.

Тогда (неразборчиво) …сказал, некогда нам с тобой возиться, напиши, что отказываешься подписать. Я так и сделал, так и написал, что отказываюсь. После этого через несколько дней меня вызвал надзиратель в коридор и прочитал, что по постановлению особого совещания мне дали 10 лет лагерей. Через некоторое время я был этапирован в Коми АССР, где отбыл срок до первого октября 1947 года, все время работая, хотя был инвалид…»


Издали первый выпуск документов по «Польскому делу».

Плюша вертела его, клала на стол, уходила по делам, возвращалась, снова брала и листала. Книга приятно тяжелила руку, страницы покалывали и щекотали.

Плюшина фамилия была напечатана с ошибкой. «Крюковская». Но даже это не могло испортить праздника.

Долго и муторно выходила книга — уже и не ждали.

Представительства фондов, с которыми дружил Ричард Георгиевич и которые обещали помочь, вдруг отказывались, а потом и вообще закрывались. Поляки готовы были поддержать, но требовали издать у себя, на польском. А сами документы? Добже[3], но только в виде фотокопий. Зачем тогда Плюша это всё набирала? Но дело было даже не в этом: документы по «Польскому делу» должны были выйти здесь. Здесь, где пострадали эти люди…

— А вы уверены, что они пострадали совершенно невинно?

Вопрос был задан в одном из кабинетов, куда Геворкян с Плюшей пришли просить денег. Плюша даже специально стрижку сделала перед этим походом. А грипповавшему Геворкяну пришлось срочно выздороветь, затянуть шею галстуком, сидеть и убеждать.

Дело было сырым, ветреным днем. Два дня весь город лязгал, гудел, хлопал, падали и ползли по асфальту билборды. В кабинете, куда они пришли, вой ветра был почти не слышен и горел яркий свет. Плюша сидела в своей стрижке, щедро политой лаком, как под шлемом.

— Поймите нас правильно, — говорила женщина с усталым, почти красивым лицом. — Мы сочувствуем всем этим жертвам. Но не должно быть тенденциозности. Понимаете?

— Пытаюсь. — Геворкян мял галстук.

— Не нужно представлять, что одни были только палачами, а другие только жертвами. Надо показывать все комплекснее, шире. Я сама историк по образованию.

— Замечательно, — вздохнул Ричард Георгиевич.

— Да. Нужно давать объективный, комплексный взгляд. Есть же и документы, что некоторые все-таки сотрудничали с польской разведкой…

— У вас есть эти документы? По «Польскому делу»? Прекрасно, давайте мы их тоже опубликуем.

Взгляд женщины стал на секунду металлическим.

— Ну не конкретно по «Польскому делу»… И вообще… — Взгляд снова покрылся поволокой кабинетной усталости. — Зачем так педалировать, что дело было польским, зачем показывать нашими жертвами иностранцев?

— Они не были иностранцами, Алла…

— …Леонидовна.

— Алла Леонидовна. Они все были нашими гражданами. У них всех были советские паспорта, они все трудились на благо нашей страны… А «польскость» дела не мы педалируем, это ГПУ так захотелось. Наотлавливать людей, которые имели несчастье быть поляками. А многие даже не поляками, просто родились и выросли в Польше. Там и белорусы были, и украинцы, и евреи…

Женщина, растопырив пальцы, рассеянно разглядывала ногти.

— Ну, — вздохнула, глядя почему-то на Плюшу, — зачем же столько страсти… Мы всё прекрасно понимаем. Понимаем! Не нужно только зацикливаться, понимаете? Да, были репрессии, но были ведь и великие достижения. Метро построили… Комедии какие замечательные снимали! А не только ГПУ, НКВД… Да и в том же ГПУ наверняка работало немало талантливых и честных людей. И мы как историки должны это все показывать. Комплексно! А не одни только репрессии и расстрелы. Понимаете?

— Теперь, кажется, да. — Геворкян шумно приподнялся, чтобы уйти.

Плюша тоже поднялась. Встала и хозяйка кабинета:

— Вот церковь, например… Сколько ювелирных ценностей у нее отняли, сколько священников пострадало! А недавно одного старенького батюшку спрашиваю: «Батюшка, правда ведь у нас была великая страна?» А он знаете что отвечает? «Правда, доченька. Душевность была». Такому широкому и мудрому взгляду нам бы всем поучиться.

— Всего доброго, — сказал Геворкян.

Плюша повторила эхом «всего доброго» — и тоже вышла.

В коридоре Геворкян резко стянул галстук и сунул в сумку.

Те дни вообще были тяжелыми. Музей репрессий, который был общественным, оказался вдруг на мели. Плюша ловила отдельные слова: «аренда», «коммунальные»… Геворкян болел, жена Геворкяна была где-то в Германии «по гранту», Плюша сама ездила за лекарствами, приносила ему бананы, зелень — Геворкян жил недалеко от музея. Правда, скоро музею пришлось переехать из старого особняка в другой, одноэтажный и не совсем в центре… Плюша возилась с коробками, архивом, кашляла от пыли, рядом стучала молотком Натали. Иногда Плюша отвлекалась от коробок и любовалась Натали и ее легкими и точными движениями. Себя Плюша ощущала медузой.

Геворкян в болезни был молчалив. Полулежал в пижаме, скупо благодарил за бананы, скупо интересовался музейными делами. И замолкал. Молчание Геворкяна было каким-то важным, окутывающим. Плюша боялась нарушить его или уйти. Она чувствовала: Геворкяну приятно, что она сидит вот так и делит с ним эту сумеречную тишину. Иногда он мог что-то сказать. Например, о своей родне, которая вся жила в Ереване и звала его к себе. Или о медсестре, которая приходила к нему.

— Милая. Но все время говорит: «по ходу». «Я вам давление, по ходу, померю». По ходу чего? Ничего. Улыбается: «Все так говорят». Да?

Плюша кивает.

— В девяностые, помните, — Геворкян поправляет подушку, — все говорили «конкретно». «Чисто конкретно». Хотя ничего конкретного не было. Неопределенность, хаос. Чистоты не было тем более, грязь жуткая на улицах, помните? Теперь стали: «по ходу». По ходу… А хода-то и нет. Застыло все. Никакого хода…

Пижама чуть расходилась на его животе, в прорезь виднелась покрытая седой растительностью кожа. Плюша отводила глаза.

Серые, ветреные недели прошли.

Поднялся с постели Геворкян. Пытался набрать прежнюю активность, звонил, договаривался. Его даже снова позвали на телевидение.

— А нашу подругу, «по ходу», сняли, — объявил, распахнув дверь к Плюше в кабинет. — Аллу свет Леонидовну. Которая комплексность нам тогда проповедовала.

Которая историк?

— Такой же, как я — папа римский. Ее и еще парочку таких же «историков». Там теперь новые люди, непонятно пока какие. Вроде вменяемые. Я им снова про наш польский сборничек закинул, а вдруг?