Иов видел, как разглаживаются мученические морщинки Бориса, как в глазах государя является что-то большое, мистическое.
Доместик воспевал страдания кроткого Ганса, иноземца, узревшего истинный свет на Востоке Вселенной и уже предварявшего душу крещению Третьего Рима.
Доместик взял последнюю долгую ноту. Иов уже изготовился выслушать благодарственную от Годунова, но певчий почему-то не остановился, а с удивлением продолжал:
Принимать тебе, отрада,
Православие не надо,
Лучше сами те польстим,
В католичество вступим.
Иов бешено глянул на свиток: «Сам читал, что за дьявольское наваждение? Приписал, исхитрился чертенок или лист подменил!»
— Ты, замолчь, — шикнул он на доместика.
Но Борис уже сузил глаза, напряглись в сетке злые мешочки.
— Отчего же? Пущай дочитает.
— Государь, отпусти моей худости, думал, тако узря превеликие скорби твои, ублажить глупым словом, да токмо уж вижу: плохой из меня скоморох, не вели уж дочитывать, будет.
— Отчего же, занятно. Не думал, — как будто смягчился Борис. — Да только не понял покуда: над кем потешаешься — над умирающим али над паствой своей? Ну-ка дале.
В католичество вступим, —
продолжил доместик, сбиваясь на лад коляды. —
Я иезуитом стану,
Подыму кровавый меч,
Всех проклятых протестанов
Будет мне способней сжечь.
Это уже полетел камень прямо в Бориса. Немало архиереев злобствовали на привечаемых царем иноземцев, но Иов никогда не был ни вдохновителем их, ни пособником рьяным. А в этих виршах не то смех богохульный, не то азарт хищный, собравшийся в поклоне для прыжка.
Годунов глянул на Иова, обмершего владыку. Как не ладится с ним эта доблесть витийства. Али просто дурил да увлекся? Но в такой час! Ай, друг, ай, наперсник.
— Сперва чернецы с твоего же двора подучили лезть в прорубь беззлобного Ганса, единого друга мово. И вот, когда сей человек погибает, от коего только и ждал я себе утешения, ты над ним и над сердцем моим измываешься, бесов Гораций!
На мгновение Иову показалось, что это не Годунов, терпеливый, разумный, а тень Иоаннова перед ним, с ввалившимися огневыми глазами, трясущейся бородой. Еще миг — острым посохом грянет в висок.
«Воспитал на груди ядовитого гада, — думал Иов, еле шаря ногами в крутых переходах дворца. — Только вон. Этот демон погубит меня».
Ясно, вирши, псалмы и каноны можно чутко просматривать перед распевом, только разве Отрепьев не вымыслит мигом иного подвоха, и, быть может, такого, что сронит клобук патриарший Иов.
Дерзнет ли в лихую годину монах, даже самый отчаянный, двигаться в жуткой родной стороне в одиночку, без храбрых надежных друзей? Даже если пойдет без гроша, он несет на себе человечину, нежное мясо, от которого слюнки идут у волков, у медведей, у лесных одичавших крестьян и хозяев пустой придорожной корчмы, где пекут пироги из ночующих неосторожно.
Поэтому Отрепьеву нужны были спутники двух видов: могучего, чтоб защищаться от лютых врагов, и смышленого, знающего тот край, куда мыслил он бег.
Варлаам, монах первого вида, долго упрямился.
— Не пойду никуда, в Омельянов день ветер гудел — быть обратно голодному лету.
— А ты знаешь ли, Яцкий, на балясы твои у владыки сто изветов лежит.
— Да откель? Что, какие балясы?
— А поклеп на царя, а частушки-пьянушки? Тому, что не брошен в темницу, одна лишь причина — брат Григорий у патриарха в чести. Иов спрашивал давеча: «Что за притча там в Чудовом, Яцкий такой? Пишут и пишут на бражника-пса. Что, отдать его в Тайный приказ, ты как думаешь?»
— Ну, а ты? — не дышал Варлаам.
— А я что? Я наладил одно: «Яцкий — лучший монах, Яцкий первый товарищ, не мог он ни ереси сеять, ни крамолы ковать».
— Вот спасибо, Гришаня, вот, ну…
— Задышал? Аль забыл: патриарх меня гонит? Кто теперь защитит?
Мисаила Повадьина, знатока юго-западной вольницы, уговаривать или стращать не пришлось. Мисаил был прозрачен и телом и духом: винопития и угождения чреву, сей чудовской славы, чурался, а пьянел от медового ветра полей и дорог, сам скучал по нему и по вычурным спорам с ксендзами.
…Свертелось, свеялось так в голове у дьякона: пропаду или приду царем, чем погребенному спасаться заживо тут. (Так повторял он, хоть и не впрямь думал в случае большой невзгоды напрочь пропадать. Помнилось, что из темнейших тупиков есть тьмы исходов — сквозь заборы, в травы, в подклетовы окна, в иные державы, дворы и покровительства.)
Пожалуй, и мечтал, и планировал дерзание он очарованно и страстно, а все как-то легко, не всерьез. Одного желал тревожно, точно: получить или, если нельзя взять, как-нибудь забыть — развеяв на стезях — кремлевскую катальщицу, но… всерьез не рассчитывал он и на это. Будто далекая дорога не могла их разделить. И самая страшная даль, какую он мог только представить, никак не умещалась между ними. А с этой разрастающейся далью вместе вырастали и они, только становясь как бы прозрачнее, светлее.
Была, впрочем, немалая надежда на расставленные Мисаилом с чувством, с толком, на горизонте «нечистые» западные чудеса да на валашских и польских красоток, что, по уверению всеопытного чернеца, несравненно нежнее и белей москвитянок, которых чуть не каждую скребни зрачком, узнаешь злоскулую степнячку.
Но ни туземки-красотки, вверх вскидывающие то ли рубашки свои, то ли занавес над грядущим представлением, ни сам балаганчик тамошних чудес ничуть не затмевали монаху общего его чувства пути — до странности на сердце легкого, как подрагивающая кольчужно купина сирени.
И неужели страсть эта свободно всех не одолеет? Не сильнее ли она Годунова, чтящего одни свои больные ноги? Не больше ли всех дьяков и детей боярских — всего слепого старого простора их?!
Что он, безблаженный дьякон, в вольно-вязком фимиаме мира? Даже не малая свечка, так — серничок[32]. Но ведь и мысль тоже мельчайший блудный огонек, странник в человечьей голове, а ведь огонек этот правит, как за узду, всем ходом тела. Так что дело не в величине, но в существе «извозчичьей» этой частички.
Так и царство без мысли, что человек без царя в голове, — долго не живет. Восходящее родословие царей суть цепочка мыслей. Оборвется родословная — собьется мысль, и край без царя в кремле, как тугодум, стоит — неловко ловя старый воздух руками. Державе-голове нужно вспомнить мысль и дело прежних государей — или уж нужен совершенно новый царь.
Отрепьев пока и знать не знал, и гадать не гадал: в чем его новая царь-мысль? Но так легко и хорошо представлял, как все это Борисово (а ну и впрямь, а ну как?!!.) — только спичкой ткни — затлеет все, посыплется… А Отрепьев и не так еще подъедет и рассыплет — пугнет людей и голубей!..
Так был путь его в небренном взоре Ксении рассыпан — в мозаике сиреневых, мелких да легких, алмазинок его, что одно осталось: по нему, сладостно-обрывистому долу-взору, привольно плутать… Хочешь — совсем заблудиться, скользя, летя… И, выскользнув вдруг по ту сторону из ахеянского лабиринта, самому алмазным копьем, отлившимся из расщепленной молнии, вонзиться — самому — в хорошую — в кремляночку свою…
И что в пути том адского? Что с того, что ахеянский путь, язычий, сказочный, противобогов? Ложь ли, что я — цесаревич природный? Правда ли в том, что — не он? А кто? Диакон, разумник благочестный, плут собачий? Что мне данный двумя мытарями и пятью шарамыгами ярлык? Раз не знаю, кто я, не вправе ли избрать себя любым?!!. И что чертового в том? Если блуждание это уже заставляет забыть о сребролюбии там всяком, о блуде?.. Не Бог ли в том? Не горняя подсказка ли — нарочный толчок: иди, не жмурсь, твой это шлях и грех, но и твои молитвы, и судьба?..
В общем-то чьи это подталкивания и полузнаки — Боговы, благи ли, всепогибельны, лукавы? — дьякон путем не понимал. Но не мог уже дольше лишь думать об этом… Может, просто народившаяся молодость толкала его — макать свою емкую голову во все среды — и гулких страстей, и тихих напастей…
Рисковое служение Романовым, бега по обителям, внезапный взлет в предстоятелев причт[33] — все учило его, что всегда можно успеть оценить события и принять по родам их все решения, когда уже эти события идут (или даже летят полной метью). Весь опыт конюшего говорил о том, что рысака лучше смотреть, когда он хоть недалеко, но промчится, меняя побежки, а не когда в загоне стоит рядом — как ты. Ахалтекинская лошадка, например, может и стреноженной казаться бесовски красивой, но на ходу будет смешна. А бывает и напротив: несуразно сложенная по становому виду кляча вдруг на ходу распластается ласточкой, львицей, всех нолем обойдет — зениц от нее не оторвать.
На прогоне будет ясно, какой конь. Видно, куда и как летим: ко вратам в рай или в почву вельзевулову? От такого незнания было еще любострастнее и веселей. Ледок жути копил кровь где-то в преддверье сердца, да пока особо не пугал: дьякон много уже ведал о своем таланте ездока.
Часть втораяТЫ ЗНАЕШЬ, КТО Я ТАКОЙ?
Вторая Русь
Когда-то, еще до монгольского ига, во время усобиц воевода князя киевского Гедемин направлен был в дальний удел за положенной данью. Нежданно-негаданно Гедемин нахватал столько дани, что свезти ее разом лесными, корявыми тропами в отчину просто не мог. Но достойнейший витязь не растерялся; он принял решение, которое напрашивалось само собой: перед всею дружиной Гедемин высказал сомнение в том, что движение к Киеву — свойство любого богатства. Поигрывая добытыми ожерельями, воевода призвал удальцов посадить его князем на этой земле, что и было немедля исполнено. Так явилось великое новое княжество, то есть Литва.
Эту сказку давно затвердили московские умники. По ней выходило: издревле Литва была вотчиной Рюриковичей и только потом беззаконно, лихим воровством воеводы изъята из прочих земель.