Однажды после утреннего богослужения он и говорит: мол, встретил вчера знакомого подполковника — тот прилетел бомбить лед. А здешняя река действительно во время ледохода очень норовистая и от заторов, бывало, поворачивала даже вспять, вот и повадились предварять стихию бомбардировками. Так что ничего неожиданного в сообщении летчика не содержалось. Но когда он сказал, что знает место сброса зарядов, и предложил сходить посмотреть бомбометание, мы с батюшкой сразу же согласились. Ну, батюшке этому и тридцати не было, так что он — по молодости, а я — от непреодоленного пристрастия к авиации.
Вышли из храма и по тропочке направились через кладбище в сторону городской окраины. Снегу было еще предостаточно, хотя и грязь местами уже обнажилась, так что, пока дошли до реки, все повымазались. Решили двигаться далее прямо по льду, слегка залитому водою. И вот бредем, бредем так за летчиком, и стало одолевать меня сомнение, а сомнение, известное дело, первый враг веры.
— А полетят ли сегодня? — спрашиваю. — Уж больно погода неважная.
— Полетят, — твердо отвечает наш проводник, — хотя, конечно, туман и облачность — ниже предела.
— Как же тогда лететь? — недоумевает батюшка.
— Ребята грамотные — им погода без разницы.
— А ты-то откуда их знаешь? — снова удивляется батюшка.
— Да их комполка в Германии комэском был, вместе летали.
— Чего-о?
— Ну, их командир полка был в Германии командиром эскадрильи, а я служил в соседней части. Мы с ним несколько раз перегоняли машины в капремонт. А перед капремонтом техники обычно снимают с самолета все что можно: радиоаппаратуру, приборы, даже лампочки — на запчасти…
— Как же вы летели? — настал и мой черед удивляться.
— Ночью, — просто отвечал летчик. — Идешь без огней, без рации, города внизу освещены — по ним ориентируешься… Германию проходишь, Польшу проходишь, тут уже малость светать начинает, курс — на солнышко… Подлетаешь к большому городу — там две девятиэтажные башни: между ними снижаешься — и как раз посадочная полоса… Потом отгонишь машину в стороночку, к лесочку, — аэродром все ж гражданский, — переоденешься и через дырку в заборе прямиком на вокзал, обратный билет брать.
— Сурово, — оценил батюшка.
— А куда денешься? Фултонская речь Черчилля положила начало холодной войне. Вот и приходилось…
Между тем все мы уже промочили обувь, а у нас с батюшкой еще и рясы намокли и затяжелели, однако проводник неутомимо шагал по воде.
— Далеко еще? — поинтересовался батюшка.
— До поворота, — отвечал летчик. — Надо прибавить — время поджимает.
Прибавили, сколько могли. На ходу я пытался еще расспросить авиатора о службе в Германии, о том, доводилось ли ему встречаться в воздухе с немецкими или американскими самолетами. Он скупо отвечал и всякий ответ заканчивал соображением о Фултонской речи Черчилля — видно, замполит был силен непомерно.
— Может, хватит? — батюшка совсем запыхался.
— До поворота, — повторил летчик, — бомбить будут там.
— Так ты нас что — вместо мишеней?
Ответа не последовало: летчик замер и указал пальцем в небо.
— Пошли, — прошептал он.
Мы ничего не слышали.
— Первый взлетел… второй взлетел… удаляются… разворачиваются… идут сюда…
Страшенный вой пронесся над нами в тумане и облаках, потом где-то впереди громыхнуло.
— Отбомбились… уходят… разворачиваются вправо… первый сел… второй сел…
К городу мы приближались в потемках. По счастью, служба еще не началась. Отец настоятель, увидев вымокшие и перепачканные рясы, услышав хлюпанье наших ботинок, изумился до крайности:
— Что случилось?
Мы объяснили.
— Ну ладно, — настоятель кивнул на батюшку, — этот — молодой, но вы-то, отец диакон?..
— Виноват, — говорю, — у меня к авиации любовь с детства.
— Ну, расскажите хоть, как там оно было?
— Да мы ничего и не видели, — махнул рукой батюшка, — туман, облачность, Фултонская речь Черчилля… — и пошел в каптерку переодеваться.
— При чем тут Черчилль? — не понял отец настоятель.
— Фултонская речь Черчилля положила начало холодной войне, — объяснил я.
— У вас у обоих жар, что ли? Толком про самолеты можете рассказать? Хоть повидали чего? Или — зря маялись?
— По-моему, — говорю, — классно! Прошли на бреющем — прямо над головой, — и ка-ак шарахнут! А что вы, отец настоятель, так заинтересовались?
— Да у меня, — смутился он, — вроде как тоже любовь. Неразделенная… Я их даже и повидать за всю жизнь никак не могу: только в кино или по телевизору…
Когда после вечерней службы шли из храма, летчик вдруг сказал: «Тсс!» — и снова замер, как днем на реке:
— Первый взлетел… второй взлетел…
Издалека донесся приглушенный рокот.
— Брешешь ты все, — усмехнулся молодой священник, — ничегошеньки не слыхать.
— А вот и слыхать! — возразил настоятель. — Как вам, отец диакон?
Я кивнул. Мы стояли прислушиваясь. Вокруг, озаряя по-весеннему льдистые сугробы, догорали в снежных колодезьках свечи. Здесь так принято: приходя зимой на могилку, делают в снегу углубление — пробивают кулаком по локоть — и на дно ставят свечку: она спокойно горит себе в глубине, не боясь ни ветра, ни снегопада. Сугроб сияет теплым свечением, и на душе делается тепло.
— Разворачиваются влево… уходят…
— Так они что же, — спросил отец настоятель, — больше не прилетят?
— Могут, если понадобится, — отвечал летчик.
— Ну, ты узнаешь тогда?
— Конечно, какой разговор? Это ж свои ребята — в Германии вместе служили.
— В грех зависти с тобой впадешь, — вздохнул настоятель. — Летаешь…
— Чего тут завидовать? Просто с детства любил самолеты: ходил в авиамодельный кружок…
— Да и я ходил, и отец диакон тоже небось, а что толку?
— …Потом в аэроклуб, потом окончил авиационное училище и был направлен в Германию… Дело в том, что Фултонская речь Черчилля…
— Стоп, — тихо, но с угрозою в голосе сказал настоятель, — на сегодня достаточно, расходимся по домам. Всем — Ангела Хранителя и спокойной ночи.
Печное дело
Изба досталась мне старая, древняя даже. Если снаружи ветхость ее можно было попросту прикрыть тесом, то уж внутри кое-что пришлось поменять: пол был щелястый и холодный, рамы — гнилые, стекла — потрескавшиеся, но самое главное — разваливалась печка, старинная, глинобитная.
Существовала некогда несложная технология: из досок сооружалась опалубка, заливалась жидкою глиною, и глину эту долбили потом деревянным пеньком-толкачом, пока она, выпустив всю воду, не превращалась в камень.
Отслужив кое-как одну зиму, трещиноватая печь, не топившаяся лет двенадцать, пока дом стоял без хозяина, стала приходить в совершеннейшую негодность: каждый день я вынимал из ее нутра куски обвалившейся глины. В конце концов она прогорела насквозь, и дым через щели повалил в комнату. Сколько-то времени я пытался противостоять бедствию, замазывая трещины свежею глиною, но она держалась недолго: высыхая, отслаивалась от стенок, и дым снова пробивался наружу. Стало понятно, что уходить в следующую зиму с такой печкой нельзя. Позвал я самого мастеровитого мужика в нашей деревне. Он поглядел и сказал: «Можно». Мне было поручено разломать реликтовое творение и купить в колхозе огромное количество кирпича, — на том и порешили, скрепив договор самым традиционным способом. Помнится, мастеровитый сосед, разглядывая широченные скамьи, пущенные вдоль стен, в задумчивости проговорил: «Да-а, у пьяненьких мужичков здесь поспа-ато…» Затем еще восхитился прежними мастерами, объяснив, что скамьи сделаны из «цельных плах, да не пиленых, а колотых: брали кряж, надсекали с торца и начинали в трещину забивать клинья, пока бревно не лопалось».
Разобрал я кирпичную трубу, разворотил печку, повыносил все во двор, подмел и вымыл запылившуюся комнату. На это ушло три дня. Мастеровитый сосед, возвращаясь вечерами с колхозной работы, всякий раз останавливался перекурить и высоко оценивал мои трудовые свершения. Потом указал, где накопать глины, — я и это исполнил, затратив еще два дня. Наконец, когда я решил, что череда моего подвижничества завершена и теперь за дело возьмется сосед, он вдруг сказал:
— Зятю надо фундамент до холодов положить…
— А после фундамента?
— Можно. Весной. А то ведь в мороз глину не размешаешь.
Переживать мне некогда было: ладно, думаю, человек он некрещеный — какой с него спрос?
Следующим взялся за дело самый знаменитый на всю округу печник, обитавший в райцентре. Я приехал к нему, уговаривал, уговаривал, он, как знающий себе цену мастер, отказывался, но в конце концов согласился. Показал несколько книг, в которых были печи и его конструкции, потряс нагромождением разнообразных знаний о дымоходах, кирпичах и теплопроводности, заявил, что крещеный, но Бог у него в душе, — по этим словам безошибочно определяется закоснелый безбожник, — и лишь тогда мы благополучно отправились в мою деревню.
Тут мне пришлось заниматься точнейшими измерениями и черчением на полу, чтобы дымоход будущего печного шедевра попал точно в отверстие от прежней трубы. На другой день я выпиливал огромный кусок пола, на котором должна была покоиться самая лучшая в районе печь, подводил под края этой площадки шесть кирпичных столбов — заказанный легендарным умельцем фундамент. Потом безостановочно пошли требы, службы, и к мастеру я попал чуть ли не через месяц. Снова привез его домой: заглянув в подпол, он определил, что шести столбов маловато, надо бы — девять. После его отъезда я скорехонько — наловчился уже — соорудил еще три столба под средней линией будущей печки и стал терпеливо ждать назначенного мне срока.
Между тем короткое здешнее лето по обычаю кончилось, начались дожди, ветра, ночные заморозки, спать приходилось в одежде, да электрический обогреватель немного еще выручал.
В назначенный день прибыл мастер. Надел фартук, очки, разложил инструменты и пошел посмотреть приготовленную мною глину. Глина была трех сортов: из ближнего оврага, из дальнего и — размоченные комья от старой печки. Мастер помял пальцами и одну, и вторую, и третью: