о обеда по воскресеньям. Но я не могу смотреть им в лицо. Не могу позволить им утешать меня. Потому что если я позволю им это сделать, то буду должна признать, что меня есть за что утешать. Я должна приветствовать горе, боль и потерю, которые я впустила вместе с людьми, которые меня вырастили». — Элисон, вдова.
Я знала эти истории наизусть. Я знала каждую деталь, которой делились эти люди, вплоть до того, какую кашу они ели. Но они меня не знали. Я была призраком онлайн.
Я поняла, что люди больше всего боялись людей. У меня не было проблем с людьми. Я общалась лишь с курьерами. Я всегда была странным человеком. Сломленные люди всегда странные. Нет ни малейшего шанса быть хоть чем-то похожим на нормального человека после того, как тебя уничтожили.
Я не боялась людей, даже своей семьи, которая передала меня Кристоферу. Даже самого Кристофера, больше нет. Я не боялась того, чего уже испытала и узнала. Ведь вся основа страха — неизвестность.
Так что людей я не боялась. Я боялась саму себя. Боялась увидеть себя, по-настоящему узнать. Мне не понравится то, что я узнаю. И тогда я застряну в собственной шкуре, как застряла в доме. Я боялась выйти в мир и существовать, быть кем-то и функционировать. Мне приходится вести себя так, словно моя кожа — не клетка, из которой я не могу вырваться.
Меня не существует в этом мире. Как сказал Лукьян, меня нет. Я была никем. Но находясь здесь, с ним, в этой могиле, я медленно сталкиваюсь со своим страхом.
И дело было не в Лукьяне и не в том, что он со мной сделает.
Я боялась саму себя.
Я стояла перед зеркалом, как вчера, и видела все то уродство, которое не позволяла себе увидеть. Осколки режут меня изнутри и снаружи.
Я не сомневаюсь, что он изучал все ужасные вещи обо мне, даже не зная моего любимого сериала или еды.
Я узнала его имя только вчера. Мне хотелось узнать больше. Я жаждала этого. Точно так же, как жаждала большей боли, которая приходила от его присутствия. Потому что это было другое, более внутреннее, более живое, чем то, с чем я жила одна.
Я пошла тем же путем, как вчера, прежде чем осознала это. На этот раз он не ждал меня у французских дверей. Я не смотрела на них слишком пристально, потому что их насмешка была удушающей. Я быстро прошла мимо. Мой разум был везде и нигде, когда я вошла в комнату вечной ночи, вечной смерти, вечного Лукьяна.
И он был там. Не в кабинете, а там, что находилось за ним. Дверь была приоткрыта, и яркий свет проникал в янтарную ночую комнату. На меня нахлынули неуверенность, страх и еще тысяча разных эмоций, но моя тяга к нему превзошла их.
Когда я была здесь в последний раз, то по понятным причинам не обратила особого внимания на стул в центре комнаты. Стул здесь был единственной обычной вещью, единственным ничем непримечательным предметом. Стул не заслуживал даже взгляда.
Так было до тех пор, пока Лукьян не сел на него.
Баюкая хрустальный бокал, наполненный прозрачной жидкостью.
Водка. Лед. Ломтик лайма. Ведет себя, как шотландец.
Конечно, я его совсем не знала.
Если он и удивился, увидев меня, то не подал виду. Его глаза прошлись по мне без всякого интереса.
Было больно. Очень.
Но мне это нравилась эта боль, поэтому я двинулась дальше в комнату красоты, намереваясь представить ему свое уродство. Он наблюдал за моим приближением.
Я не стала подходить к нему слишком близко. Не так близко, как хотелось бы. И не так далеко, как хотелось бы.
Мои ладони были липкими от холодного и жесткого воздуха.
— Я убила свою дочь, — решительно сказала я.
Это заявление, впервые произнесенное вслух, срикошетило в воздухе, как пуля, пронзая меня насквозь и болезненно оседая внутри.
Он не отреагировал, даже не сделал резкого вдоха.
— Я убила ее, как только узнала, что беременна, — сказала я. — Мой муж… — мне не нужно было объяснять что-либо о Кристофере; ведь он нанял Лукьяна, чтобы убить меня. Я проглотила ком и заставила себя продолжить. — Я знала, какой он. Сожаление и стыд пульсировали во мне с такой силой, что я почти попыталась изменить свою жизнь.
Почти.
— Я планировала уехать, говорила себе, что все должно быть идеально, чтобы он никогда меня не нашел, и ждала. Я убила ее этим ожиданием.
Это была холодная суровая правда, которую я отказывалась признавать, пока не произнесла ее вслух. Я положила свое сердце, пульсирующее, обнаженное, горячее, на стол, чтобы он поместил его среди своей коллекции.
— Не имело значения, что именно его кулаки, его удары, его насилие убили ее внутри меня. Потому что это было неизбежно. И я была причиной того, что это стало реальностью. Она даже не вдохнула свежего воздуха.
Чистый и прохладный кислород, плывущий по моим легким, превратился в яд, дразня меня.
— Ей не удалось вдохнуть, — прошептала я. — Из-за моих действий. Точнее бездействия, — поправила я. — Из-за трусости, — я наконец собралась с духом, чтобы встретиться с глазами, которых избегала. — Так зачем же мне это, Лукьян? Почему я должна дышать и жить во внешнем мире, который я отняла у нее своим страхом и слабостью?
Конечно, я не ожидала от него утешения. Само присутствие этого дома, этой комнаты, отталкивало любой вид комфорта. Я представляла себе его тело в точности таким же, как статуя, с которой я так часто сравнивала его. Холодное. Острое. Безжизненное.
Я не нуждалась в утешении. Что мне было нужно, так это боль, острая и ледяная боль, которая удерживала меня в вертикальном положении, поддерживала во мне больше жизни, чем с того момента, как я узнала, что моя дочь никогда не будет дышать чистым воздухом.
Я ожидала от Лукьяна молчания, поэтому он, конечно, дал мне противоположное. И он не смотрел на меня. Вместо этого он смотрел на черную птицу, которая похожа на меня, — как я привыкла думать.
— В тот момент, когда птица умерла, независимо от того, насколько красивой она была при жизни, для меня удовольствие обладания притупилось, — сказал он странно ритмичным голосом.
Он отхлебнул из своего бокала — точнее, осушил его — прежде чем поставить на белый столик рядом с собой, который сливался со стенами своим одинаковым цветом.
— Не я это сказал, конечно. Джон Джеймс Одюбон. Он был орнитологом девятнадцатого века, — он встал, но не направился ко мне, как я ожидала. Нет, он подошел к одной из своих рамок. — Великий человек, но я вынужден с ним не согласиться, — сказал он. — Смерть только делает вещи прекраснее, — он смотрел сквозь стекло, как будто птица внутри была живой, в полете глядела на него.
Все птицы здесь были по-своему великолепны, и эта не была исключением. Ее голова была ониксовой, как и хвост, а туловище — красивой смесью ярко-белого и ярко-желтого. Больше всего меня поразили ошеломляющие перья на голове. Они были тонкими, как длинные висячие уши, вдвое больше длины тела. Как плащ, расколотый надвое.
— Король Саксонии — райская птица, — сказал Лукьян. — Научное название: альберти. Имя дано в честь тогдашнего короля Саксонии — Альберта.
Его глаза не отрывались от рамы, но я почему-то догадалась, что он смотрит на меня в отражении. Точнее на куски, которые я бросила в него из своего тела, когда заговорила.
— Только у самцов есть такие декоративные плюмажи на голове, — он кивнул в сторону рамы. — Весьма примечательно.
Он взглянул на меня. На меня обеих. Ту, которую держали вместе кожа и кости, и другую меня, которую он мог бы раздавить ногами, если бы захотел.
— В этом мире есть много замечательных вещей, Элизабет, — проскрежетал он, его голос сбился с холодного тона, к которому я привыкла, который я стала презирать. — Многие из них прекрасны, — он оглядел комнату. — Редкие. И могут храниться только в своей смерти, — он снова посмотрел на меня. — Самые редкие из всех замечательных вещей — это самые уродливые и сломанные. Ими можно овладеть только в смерти.
Он призраком направился ко мне, так что ткань его пиджака коснулась моего бока. Его простор возвышался надо мной, втягивая меня в ужасающую стратосферу, в которой я не хотела оставаться, но и добровольно не уйду.
Он наклонился так, что его губы почти коснулись моих.
— Но существует несколько версий трупа. Некоторые из них можно набить ватой, сохранить и поместить в рамки. Другие могут ходить, говорить и дышать.
Его пальцы прошлись по моему горлу, прежде чем его ладонь легла на мою шею, сжимая. В тот же миг мой запас воздуха был перекрыт. Это была не ласка. Боль взорвалась от его давления, и черные точки заплясали у меня глазах.
— А ты кем будешь, Элизабет? — спросил он непринужденно.
Мои пальцы потянулись к его рукам, с целью вырваться из хватки, бороться. Но когда я прикоснулась к его коже, которая, я была уверена, будет такой же ледяной, как и его взгляд, я остановилась. Он был гладким. Теплым. Утешительным. Я вонзила ногти в его кожу, царапая плоть. Не для того, чтобы сражаться, а чтобы увидеть, как кровь расцветает и тепло течет по моим пальцам.
Он даже не вздрогнул от боли. Он не отрывал от меня взгляда.
— Кем я хочу тебя видеть? — прошептал он почти про себя.
Мы так и стояли, повиснув в момент взаимной боли, когда мои ногти погрузились глубже, а его руки сжались сильнее на моей шее. Самые хаотичные моменты для большинства людей на планете — в разгар удушения. А для меня это были единственные секунды, когда я обрела покой с тех пор… с тех пор, как я догадалась.
Догадалась, что мир не был роскошью для замученных. И он отдавал мне мир единственным известным ему способом. Насилием. Смертью.
А потом он отпустил меня. Медленно. Нежно. Его пальцы коснулись того, что, как я предположила, было синяком, уже видневшимся под моей кожей. Я резко втянула воздух, испытывая боль и удовлетворение от того, что он остановился, и в равной степени разочарование от того, что он не продолжил.
Я ожидала, что он уйдет. Убежит прочь и оставит все чувства, которые я, вполне возможно, воображала здесь, рядом с мертвыми существами.