ать, точно так же, как истерики, которые закатывал он матери, испытывая властную и вместе с тем робкую потребность прижаться к ней, чтобы уснуть. Забылось, но воскресло в памяти, когда Сорайда появилась в Прогресо, сказала, что будет помогать матери ходить за дедом, однако вообще-то казалось, что бестия эта прискакала на каникулы, потому что дня не проходило, чтобы она с какой-нибудь соседкой не отправлялась купаться на реку, и вечера не случалось, чтобы она не вертелась у ларька, заводя тары-бары с продавцами и с водителями грузовиков, доставлявших товар, или с любым, кому было что присунуть этой блудной кошке. Да у нее, видать, зудит нестерпимо в известном месте, сказал Мильтон, впервые увидевший ее, когда они с Поло выпивали в подсобке, куда Сорайда, ясное дело, не могла не сунуть любопытный свой нос. У ней там прямо хлюпает, ржал Мильтон, но Поло не обижался: они с ним всю жизнь были закадычные дружки, что-то вроде двоюродных братьев – Мильтон приходился сыном дедову пасынку, которого он вырастил как своего еще до того, как произвел на свет мать Поло, и потому Поло не злился, когда слышал от него такие суждения о кузине, тем паче что они были во многом справедливы, или когда поучал, растолковывая, что надеть и как держать себя, когда устраиваешься на работу, чтобы внушить доверие хозяевам и чтоб те не приняли тебя за шпану какую-нибудь или за придурковатую деревенщину. Поло слушал его, однако не понимал, зачем мазать волосы гелем и, здороваясь, пожимать руку крепко, если Мильтону невдомек, что дело тут не в стрижке и не в смене дезодоранта: ему-то все было просто, потому что самому посчастливилось родиться белокурым и, несмотря на здешнее солнце, белокожим, и глаза у него были с поволокой и с густейшими длиннющими ресницами, а волосы – волнистые, и он отбрасывал их со лба, как герой телесериала, тогда как Поло… ну, Поло, в общем, был такой смуглый, что иначе как черномазым его и не назовешь, и такой уродливый, что, как мать говорила, «отворотясь не налюбуешься», а хмурый взгляд исподлобья ясно говорил, что нет у него цели в жизни. Однако Мильтон твердил, что все это неважно, а важно лишь, как ты себя ведешь, и Поло надо не дрейфить, так что давай-ка посидим в кафешке, потолкуем, и сбрасывал ему денег на телефон и на своей машине привозил в хлам напившегося Поло домой. Мильтон обещал, что если не выгорит с работой, поговорит со своим шурином, и тот пристроит его подсобником на авторазборку, но все это накрылось в ту пятницу на карнавале, когда «те» выкрали из дому Мильтона, только что вернувшегося вместе с этим шурином с южной границы, и три месяца о нем не слышно было ни слуху ни духу, пока эти самые «те» не отпустили его в Прогресо решить кое-какие личные дела, хотя это было уже ни к чему – Мильтонова баба уже давно бросила его и вернулась в отчий дом в Тьерра-Бланку. Она слышать ничего не хотела ни про мужа, ни про то, что с ним стряслось, и Мильтон тоже не стал ей ничего рассказывать о своих заморочках, чтоб не навредить, так что свой выходной провел, как в старые времена, в компании Поло, но только на этот раз они пили не в подсобке у доньи Пачи, а отправились покушать в лучшее заведение Боки, на берегу, как люди высшего разбора, и там Мильтон коротенько рассказал, что было после того, как его с шурином похитили, и Поло слушал, уписывая тако по-пастушьи [5] под светлое пиво, а Мильтон дымил как паровоз, курил без передышки одну за другой и еще постоянно шмыгал носом, словно где-то потихоньку нанюхался коки, хоть и клялся, что нет, что ничем таким не занимается, а официант, обслуживавший их столик, все время косился на пистолет, оттопыривавший его карман, и делал вид, что не слышит ни слова из того, о чем рассказывает кузен.
А дело, по его словам, было так: в феврале, в пятницу, Мильтон вернулся домой часа в два ночи, вымотанный вконец и до такой степени одурелый оттого, что восемнадцать часов вел машину из Чьяпаса, что даже не заметил, что у дома поджидают его «те» – здоровенный фургон, набитый этими гадами, которых он и в глаза-то раньше не видел, и Мильтон не мог ни сопротивляться, ни убежать, потому что, говорю же, хрен знает, сколько часов провел за рулем, и без амфетаминчиков такая была у него ломка, что казалось, вот-вот сердце остановится, а кроме того, эти гады были вооружены, и, скажи на милость, что же ему было делать. Они пинками загнали его в фургон, отобрали все, что при нем было, – бумажник, ключи, телефон, швырнули на пол, чтоб не видел, куда везут, но Мильтон все равно по гулу самолетов, пролетавших очень низко, смекнул, что едут в сторону аэропорта. Ну, короче, несколько часов его, как мешок с дерьмом, швыряло из стороны в сторону, потом привезли на ранчо какое-то, посадили под замок, а потом принялись лупцевать по чему попало, допытываясь, какого хрена мотается он так часто на границу, кто держит бизнес с подержанными машинами, с кем надо перетереть это, и Мильтон поначалу держался, терпел, но когда взялись всерьез, скис, не выдержал, все выложил, да вдобавок и обмочился, тем более что за стенкой допрашивали еще кого-то: Мильтон слышал, что он рыдает, как та Магдалина, и даже подумал, не шурина ли это голос, только едва узнаваемый от боли, но, так или иначе, спрашивать не стал, да и вообще молчал, но когда принялись обрабатывать его всерьез, рассказал все, все как есть, все до точки, потому что боль была жуткая, а того малого из соседней комнаты уже зарезали: Мильтон ничего не видел, потому что ему на голову надели вонючий мешок, но эти твари, что уродовали его, рассказывали, что происходит, – что, мол, тому уже отрезали уши, потому что не хотел сотрудничать, а теперь уже добрались до пальцев, а потом и до кистей, а теперь уже, судя по звукам, и башку отрезали, и потому Мильтон, в конце концов, рассказал все, что те хотели знать о бизнесе шурина, назвал номера, суммы, имена тех, с кем имел дело, контакты в полиции штата, маршруты и окна на границе, и даже способы подделать номера серии, все-все рассказал, так что вместо того, чтобы пришибить его как собаку, его оставили в покое, ненадолго – до утра, а утром его разбудили, сняли мешок с головы, дали воды, и вот тогда он увидел, что сидит в какой-то клетушке, крытой кровельным железом, а перед ним стоит женщина в темных очках – молодая, со светло-каштановыми волосами, в джинсах и рубашке с высоким воротом, на вид – лет двадцать, ну, от силы двадцать пять, однако же она явно командовала всеми этими головорезами, и даже самые отпетые и тертые становились перед ней навытяжку, стоило ей лишь глянуть в их сторону, а обращались на «вы» и «сеньора адвокат», хотя дьявол ее разберет, козу эту, в самом ли деле она такой была, потому что говорила она, как деревенщина, выражалась крепко и, по всему судя, видала виды, и Мильтон сразу смекнул, что она цацкаться с ним не будет, а потому, едва лишь она стала смотреть его документы, он уставился на пол, уперся взглядом в ее ковбойские сапоги и на все отвечал «да, сеньора», «все так, сеньора адвокат», она же сказала, мол, дадим тебе шанс, потому что уверена – ты в курсе дела, а не хочешь – не отвечай, ты в полном своем праве, только помни, мы знаем, где ты живешь и с кем, и чем зарабатываешь, и где вся твоя прочая семья обитает, и Мильтон без долгих дум согласился на все и даже хотел было сказать «спасибо», продемонстрировать, как искренне и глубоко он благодарен, хотя в душе с ума сходил от страха, девка-то эта сказала, что дает ему шанс, один-единственный, сказала шанс, и то только потому, что им нужно побыстрей заполучить это дело, но пусть только он попробует что-нибудь выкинуть, все пожалеют, что на свет родились, и он, и его баба, и его семья, и его братья, и даже соседи, и Мильтон только повторял, что, мол, конечно, что он все понял.
Девка эта тогда велела отпустить его, дать умыться и одежду, что-то сделать с этой раной на роже, и чтоб сразу бы опробовали его в деле, потянет он или проще сразу его прирезать. Его отвели в другую комнату, дали умыться и переодеться в чистое, новое, из пакета, и тут появилась такая суетливая бабеночка, низенькая и кругленькая, как шар, сварливая до последней крайности, и с порога гаркнула, чтоб сел на вертящийся табурет, она зашьет рану, а потом дали ему бейсболку закрыть свежий шов, и вывели наружу, где та же тетка жарила в кипящем масле гарначи [6] на громадном таком противне, а человек десять – почти все мужчины – молча ели за пластиковыми столами, не сводя глаз с висящего на стене телевизора, где шел футбол – играли «Америка» и «Некакса», как сейчас помню, – и пили лимонад, доставая бутылки из тарахтевшего в углу древнего холодильника. Все было, как в какой-нибудь харчевне или забегаловке, и Мильтон сидел рядом с каким-то малым – очень спокойным, очень смуглым и очень молчаливым, – который ел гарначи, поставленные перед ним толстушкой, и не разговаривал ни с Мильтоном и вообще ни с кем, не объяснял, что происходит или что скоро произойдет. Потом-то он узнал, что зовут его Горланом – потому что он почти никогда не повышал голос, – но это было уже потом, а тогда Мильтон ничего не понимал и только вертел головой, силясь угадать, откуда ему прилетит кренделей, и поглядывал на открытую наружу дверь, выходившую на улицу, вернее, на шоссе, терявшееся в горах, и прикидывал, сколько он успеет пробежать, прежде чем эти мрази его изрешетят.
Ну, в общем, Горлан доел и пихнул Мильтона локтем, давая понять, чтобы вставал и шел с ним. Вышли из харчевни, и Мильтон понял, что это никакое не ранчо, а всего лишь кирпичный дом на обочине немощеной дороги, окруженный манговыми деревьями, кустарником и чем-то еще. У дороги стоял еще какой-то парень – тоже очень молодой и темнолицый, свежевымытый и аккуратненький такой, в отглаженной сорочке и брюках и даже слегка надушенный. Представился он Жабой, угостил Мильтона сигаретой – первой за все эти дни, – и не успела еще у него закружиться голова, как они уже сидели в фургоне с двойной кабиной, который вскоре доставил всех троих в порт и высадил на проспекте Куактемок возле клиники. Ни Горлан, ни Жаба, ни водитель ничего не объясняли, а Мильтон счел, что спрашивать – себе дороже, а потому следовал за этой троицей и делал то же, что его спутники: вошел в закусочную напротив клиники, заказал себе «торта де миланеса» и сок гуайявы, смолотил это все как мясорубка, хотя совсем недавно они плотно покушали, а потом, покуривая и глядя, как летят по проспекту машины, сидел, пока Горлан не кивнул Жабе, и тогда они вышли из кафе, остановили такси, и Жаба просунул голову в окошко спросить водителя, сколько тот возьмет до Аурреррá-де-Пуэнте-Морено. Мильтон не слышал, что ответил таксист: он оказался на заднем сиденье, а Жаба открыл переднюю дверцу, уселся, и они тронулись. Жаба сидел рядом с водителем, Горлан – за ним, а Мильтон – рядом. Проехали пару улиц, и Жаба завел со стариком-таксистом тары-бары – насчет, вот ведь какая жара стоит, да как сыграла в полуфинале «Акула», а когда перешел на баб, водитель – всклокоченный и вонючий, в майке, открывавшей косматые подмышки, очень оживился и стал рассказывать, сколько ихней сестры прошло через его койку, и даже давать советы, как с ними управляться, как подстроить под себя, а Жаба и Горлан хохотали над похабными прибаутками старого пердуна, и Мильтон тоже пытался смеяться, делал вид, ч