Райское место — страница 7 из 18

зжигавших, казалось, жар полуденного зноя и подстегивавших безудержный бешеный рост всяческой зелени, першей отовсюду и возникавшей везде, – кустов, лиан, плюща с деревянистыми, зелеными и цепкими стеблями, которые вдруг появлялись на обочине дорог или прямо посреди кичливых садов Парадайса, куда тайными тропами пробивались через нарядные английские лужайки их споры, чтобы однажды распуститься во всем своем плебейском, вульгарном великолепии, и Поло должен был рубить их мачете, потому что ни астматически одышливый секатор, ни газонокосилка не могли справиться с этими дикарями, заполонявшими клумбы и куртины, пожиравшими бегонии и китайские розы.

Поло нравилось орудовать мачете, нравилось ощущать его тяжесть на поясе, шагая по выложенным брусчаткой улочкам, и рубить гигантскую траву, обступавшую его, выставлявшую шипы, подобные рогам, и мохнатые жгучие листья, нравилось уничтожать этих чудовищ, которые, казалось, готовы были похоронить весь комплекс, и берег, и, быть может, все побережье под покровом удушающей зелени. Иногда, когда Уркиса посылал его на прополку у границ комплекса и он был уверен, что никто его не видит, не слышит и не будет смеяться над его играми, он устраивал настоящую бойню, беспощадную резню, прыгал и вопил и лягался, если чувствовал, что заросли хотят заманить его, – и так до тех пор, пока вокруг не оставалось ничего, кроме ковра сбитых листьев, переломанных рассеченных стеблей, истекающих своей зеленой кровью, как раненые на поле боя, и когда Поло, тяжело дыша, чувствуя, как струи пота щекочут лицо, вглядывался в эти кучи изуродованных растений, ему казалось, что там шевелится что-нибудь уцелевшее: кончики лиан простирали свои нежнейшие побеги, побежденные, но не уничтоженные, не сдавшиеся, не утратившие неколебимой воли плодиться и размножаться, сговариваться на своем шелестящем, похрустывающем наречии о возмездии. Но продолжалось это всего мгновение: конечно, листва слабо шевелилась от порывов ветра, а может быть, он был измучен тем, как беспощадно впивались солнечные лучи ему в затылок, отчего он и шел искать убежища под какой-нибудь тенью и, сняв бейсболку, обмахивался ею, охлаждая лиловое лицо, а когда приходил, наконец, в себя, вставал и продолжал свою бойню, пока не останавливал вторжение захватчиков или пока хлынувший дождь не загонял его в будку охранника по имени Сенобио – самого старого в комплексе, с обвисшими усами и глазами смирной собаки, – который пускал его туда за то, что Поло вместо него под дождем бегал открывать шлагбаум, впуская и выпуская жильцов. В отличие от Росалио, другого вахтера, помоложе и понаглей, старик был несловоохотлив, не выключал радио, передававшее какую-то романтическую музыку, а иногда, когда ливень со всей силы лупил по пластиковой крыше караулки, открывал дверь, доставал пачку сигарет без фильтра, предлагал Поло закурить, делал звук погромче, и они стояли вдвоем, смотрели, как снаружи бушует потоп. Это было даже приятно, когда внезапная свежесть умеряла полуденный зной; когда в отдалении грохотало и молнии рушились в волны близкого моря, а главное – можно было ничего не делать, не поливать проклятущий газон, не подстригать траву, не подкрашивать столбы, не изводить гоферов и кротов, не мыть машину идиота Уркисы, не убирать дерьмо за местными собачками, потому что ливень растворял свежие какашки и они исчезали в траве. Когда лило весь день, то Поло, бывало, уже в шесть часов скатывался по склону на шоссе, потому что Уркиса не знал, какое бы задание ему дать и к чему бы придраться, а толстяк уже в середине июня перестал подавать знаки из окна, пропал куда-то, хотя Поло был уверен, что, в отличие от многих других, он никуда не уехал на каникулы, потому что, обрезая время от времени цветы в переднем саду, слышал пронзительные крики, доносившиеся из коттеджа, – это Франко скандалил с бабушкой и дедом: может, он заболел или всего лишь впал в беспросветную тоску, оттого что семейство Мароньо в полном составе отправилось на Карибы, не попросив, чтобы его отпустили с ними, как дуралей надеялся, и, стало быть, он лишился волшебной возможности увидеть сеньору Мариан в бикини и парео, смуглую и сексапильную, как никогда, Поло оставалось только убивать время, совершая долгие прогулки по грязным дорогам поселка в поисках какого-нибудь знакомого, у которого можно стрельнуть сигаретку и завести банальный разговор о погоде, о ливне, да о чем угодно, лишь бы не возвращаться домой так рано, но чаще всего он бесцельно кружил по округе, а потом усаживался на поваленное дерево возле дома Мильтона, швыряя камешки в реку и размышляя о том, что же ему делать дальше, потому что вроде бы не осталось в Прогресо уже никого из приятелей или просто знакомцев, словно все их с Мильтоном сверстники навсегда подались в Боку или сбежали из-за «тех», а все, кто еще живет здесь, либо моложе Поло, либо старые распустехи-бездельницы, со всех них и взять-то нечего: со щенков этих – потому что все ходят под «теми» и очень бахвалятся своими рациями, пакетиками кокаина, смешанного со слабительным, своими вонючими мопедами, себя называют «соколами», хотя и до воробьев недотягивают, а с баб – потому что они знай рожают, так что кажется, что они и на этот свет пришли только затем, чтобы наплодить как можно больше детей да сидеть в палисаднике, откуда видна вся улица, да пялиться на то, что там происходит на улице, да посылать кокетливые воздушные поцелуйчики каждому, кто в штанах. Поло в самом деле тосковал по прежним временам, когда после – а то и вместо – школы шел к Мильтону или в лавочку доньи Пачи, и его брат – двоюродный, а родней родного – покупал курева и бухла, потому что был старше, и фарт ему сопутствовал, и денежки водились, и было что рассказать о своих приключениях, пережитых вместе с шурином, который был хозяином авторазборки в предместье Прогресо и часто отправлялся к южной границе на каком-нибудь здоровенном автомобиле, купленном за сходную цену у угонщиков из центра, и перепродавал его потом индейцам или гватемальским мафиози. И потому, утомясь шляться неприкаянно по улицам, Поло седлал велосипед и катил к дому Мильтона, незаметно для соседей перемахивал через изгородь в слабой надежде, что тот вернулся, и в еще более слабой – что если и не вернулся, то плохо припрятал что-то такое, что можно стибрить, продать и на эти деньги купить себе кварту тростникового спирта, однако уже по густому слою грязи и соли на оконных стеклах, по гробовой тишине, стоявшей внутри дома, по свободе, с которой пауки вили себе гнезда среди цинковых листов на крыше, было очевидно, что никого здесь давно уже нет, включая и жену Мильтона, которая через несколько дней исчезла, наверняка отправившись к родителям в Тьерра-Бланка, а может, и куда подальше, кто же это знает, у страха глаза велики, а ноги проворны, а те давно уж нагрянули в Прогресо, раскатывая все на своем пути. И потому Поло огибал дом Мильтона, подходил к его старому американскому фургону, засыпанному сухими листьями и засохшими цветами с мангового дерева, высившегося здесь, спускался на берег реки, садился на ствол поваленного дерева, который Мильтон всегда использовал как скамейку, и часами сидел, глядел на воду, казавшуюся неподвижной, и на бреющий полет стрекоз, бросал камешки, посасывал нежные тростниковые стебли, отбивая желание курить, сделать добрый глоток и утихомирить вихрь черных, бесплотных, но колючих мыслей, мотыльками вокруг лампы вьющихся у него в голове. Он глядел на воду, грыз тростинки и доставал из кармана телефон и расходовал кредит на сообщения Мильтону по его новому номеру, который тот продиктовал несколько недель назад, когда виделись в последний раз, еще до того, как Поло пошел работать в Парадайс, а потом еще подолгу сидел и напрасно ждал ответа от двоюродного брата, сидел до тех пор, пока не заходило солнце и вспыхивали огни Парадайса и соседних комплексов, бросая охристо-серебристо-желтые блики на бурые воды: в темноте оставался лишь заброшенный особняк, скрытый ветвями смоковницы на берегу, а виден был кусок фасада, изъеденный временем и замшелый, а на нем – три отверстия неправильной формы, всегда казавшиеся Поло глазами и ртом какой-то уродливой рожи, застывшей то ли в крике, то ли в зловещем хохоте – хохоте Кровавой Графини, которая еще в пору испанского владычества выстроила этот особняк и потом была насмерть забита палками за то, что была извращенкой, зналась с нечистой силой, любила похищать детишек и мальчиков-подростков, выбирая их среди рабов, обрабатывавших ее земли, подвергала нечеловеческим пыткам, а потом убивала, останки же бросала в ров с крокодилами, вырытый в подвале особняка, – по крайней мере, так передавали старухи Прогресо, и еще клялись и божились, будто в ночи полнолуния, когда начинается прилив и на берег выползают голубые крабы, призрак Графини, принявшей обличье ведьмы, перепачканной кровью своих жертв, в истлевших лохмотьях, некогда бывших ее парадными платьями, появляется на руинах своего дворца, воздевает руки к небу и душераздирающим криком взывает к силам зла о защите и в голубоватом свете оборачивается таинственной черной птицей, летит прочь над кронами деревьев – и тому подобный вздор, который неизбежно вспоминался Поло при виде этой кривой рожи, с издевкой смотревшей на него с другого берега, пока он наконец не сдавался и не уходил с этой прогалины, не дожидаясь, когда вдруг разом станет темно, и снова принимался бродить, как слабоумный дурачок, по безлюдному поселку, в этот час уже принадлежавшему шпане – соплякам с едва пробивающимися усишками, раздолбаям, заносчивым драчливым щенкам, которых Поло через силу, а все же должен был приветствовать, проходя мимо и поднося руку к козырьку бейсболки, потому что городок теперь принадлежал им, и они собирали с него дань от имени «тех»; и лишь когда есть хотелось совсем уж нестерпимо, возвращался домой, входил бесшумно в задние двери, через патио и, не присаживаясь, жадно уписывал черствый пирог с мясом, завернутый от тараканов в фольгу и оставленный Сорайдой на плите, запивая его лимонадом прямо из бутылки, извлеченной из холодильника, и стараясь не шуметь, чтобы мать не начала кричать из своей каморки, где она уже лежала в кровати с еще влажными после душа волосами, замотанными старой майкой на манер тюрбана, чтобы не намочить наволочку, и отсвет телеэкрана подрагивал на ее сосредоточенном лице и на теле Сорайды: та лежала на соседней кровати, выставив голый вздутый живот, блестящий от миндального масла, которым мерзавка эта его умащала, смеясь над бог знает каким вздором, грызя арахис или жуя чернослив, приправленный жгучим перцем, а перед ними обеими гудел вентилятор. Поло неслышно, как тень, входил в дверь, благо она была открыта, и валился на циновку, уже вонявшую козлом, опускал голову на свернутую дедову рубашку, телефон клал себе на голую грудь, чтобы завибрировал, если Мильтон, мать его так, соизволит отозваться. Первое, что он делал, проснувшись, и последнее – прежде чем уснуть, было взглянуть на экранчик и убедиться, что новых сообщений нет. Иногда Мильтон даже снился ему: снилось, что они о чем-то долго разговаривают, но вот вспомнить о чем не получалось ни разу. Еще иногда снился ему этот заколдованный особняк и смоковница на