Ракушка на шляпе, или Путешествие по святым местам Атлантиды — страница 1 из 46

Григорий КружковРакушка на шляпе, или Путешествие по святым местам Атлантиды

— А иногда, Нуф-Нуф, меня приподнимают и слегка встряхивают.

— Зачем это, Наф-Наф?

— Проверяют, много ли во мне накопилось монет. И не пора ли меня того…

— А, вот в чем дело!

— Думаешь, это приятно, когда тебя… вот это самое?

— Неприятно, Наф-Наф.

— А все потому, что внутри меня монетки. Обидно!

— Ты, Наф-Наф, дороже всяких монет.

Вступление

«Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною <…>? или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему?» — риторически спрашивал Пушкин, томясь в своей Михайловской ссылке (а ему только двадцать пять лет!).

Если бы он обратил этот вопрос ко мне, я бы без заминки ответил: «Конечно, Александр Сергеевич, еще бы! Даже у флюгера есть свои воспоминания, что уж тут говорить». Так бы я ответил Пушкину и не покривил душой. Покажите мне человека, который не писал, не пишет или не собирается писать мемуаров. Нету такого, хоть обыщитесь.

Так не пора ли и мне приняться за то же самое? Собрать вместе хотя бы какие-то частицы бытия, чтобы они не расточились, как тучки в небе, не ушли под воду, как древний тонущий материк?

Ну, так решено. Именно сегодня, в лето Господне две тысячи двадцать второе, в этом нашем холерном карантине, когда силы зла, казалось бы, «властвуют безраздельно» (как сказано в том самом старинном манускрипте, хранившемся в семействе Баскервилей), — когда же, как не сейчас, отправиться в путешествие, уже воображаемое, в страну, которую я так долго представлял только по книгам и даже не мечтал увидеть наяву? И вдруг то, что казалось невероятным, сбылось, и каждая поездка была, как подарок, незаметно и беззвучно падающий в копилку памяти. Настало время разбить этого английского поросенка и высыпать на стол свои невинные сокровища.

У одного умного автора есть такая мысль. Чтобы новое место, новое пространство могло открыться путешественнику, ему необходимо иметь особый ключ. Это может быть что угодно: например, какая-то идея, хотя бы и надуманная, или свой персональный миф, связанный с этим местом. Без внутреннего ключа восприятию не на чем будет держаться, не от чего оттолкнуться. У меня такой миф был, и назывался он английская поэзия.

На каждый город, куда я приезжал, на каждый пейзаж я смотрел сквозь этот сроднившийся со мною миф: каждое место было связано с судьбой какого-то поэта, жившего, может быть, сотни лет назад, будило в памяти стихотворение или легенду. Иными словами, все мои английские путешествия были, по сути, поэтическими паломничествами.

В средние века паломники, которые возвращались из святых мест, прикрепляли к шляпам или дорожным плащам морские ракушки — в знак того, что они побывали за морем. Назовем так же — ракушками — главки, на которые делится это вольное и необязательное повествование.

Часть I. Дороги

Ракушка первая. Оксфорд(Джон Донн, Льюис Кэрролл)

Половина английских поэтов, которых я переводил, училась в Оксфорде (другая, не худшая, половина — в Кембридже или вообще не получила университетского образования, как Шекспир). И вот я их вижу своими глазами: эти башни, колледжи, улицы, по которым кто только ни ходил, Бодлианскую библиотеку, старейшую в Европе, плавно текущую Айзис — в сущности, ту же самую Темзу, только выше по течению, — в чем вы легко сможете убедиться, если бросите в реку свою шляпу (конечно, вниз тульей), сядете на коня и поскачете в Лондон. Клянусь, вы еще успеете хорошо пообедать в таверне «Русалка» и даже посмотреть «Горбодука» в театре «Роза», а потом, кликнув лодочника, снова перебраться на левый берег, усесться на краю маленького причала, немного подождать… и вот она, голубушка, плывёт, да прямо к вам. Останется только притянуть её к себе багром, вынуть из воды и отдать слуге, чтобы просушил и хорошенько почистил, — будет как новая!

Джон Донн тоже учился в Оксфорде. Он поступил в колледж Харт-Холл в 1584 году двенадцатилетним подростком, но через три года, не закончив курса, переехал в Кембридж, где учинил тот же трюк, то есть покинул колледж, не доучившись. А суть в том, что для получения диплома нужно было произнести клятву на верность протестантской вере, а Донн был из католической семьи. Впрочем, через двадцать лет, уже сменив конфессию и сделавшись личным проповедником короля Иакова, он, по слову монарха, получил почетную степень и в Оксфорде, и в Кембридже.

А в 1592 году мы застаем его уже в Лондоне студентом юридической школы Линкольнз-Инн. Молодой человек — заядлый театрал, он пишет сатирические стихи, ловеласничает, участвует во всяческих веселых затеях, предводительствует в красочных студенческих шествиях и праздничных представлениях. В подражание придворной должности его зовут «master of revels», то есть «маэстро увеселений».

Как все это совмещается с чумой, пришедшей в 1592 году в Лондон, трудно понять. Парламент принимает меры, запрещает большие скопления народа, это как будто бы помогает, но ненадолго. Так продолжается почти два года. Зараза то утихает, то снова свирепеет — театры то открываются, то закрываются. Труппа Шекспира уезжает в провинцию; многие друзья Донна тоже уезжают, он шлет им письма из зачумленного города, конечно, в стихах. О том, что столица обезлюдела, что таверны и театры опустели, а из развлечений остались «лишь казни да медвежьи бои» (впрочем, медвежьи бои тоже скоро запретят; но не казни — это святое). Он тревожится о друзьях, от которых нет вестей, и тоскует без них. Все это сегодня особенно понятно и живо.

Ступай, мой стих хромой, к кому — сам знаешь;

В дороге, верно, ты не заплутаешь.

Я дал тебе, мой верный вестовщик,

Подобье стоп, и разум, и язык.

Будь за меня предстатель и молитель,

Я твой один Творец, ты мой Спаситель.

Скажи ему, что долгий, мудрый спор,

Каков есть ад, окончен с этих пор;

Доказано, что ад есть разлученье

С друзьями — и безвестности мученье —

Здесь, где зараза входит в каждый дом

И поджидает за любым углом.

С тобой моя любовь: иди, не мешкай,

Моей ты будешь проходною пешкой,

Коль избегу ужасного конца;

А нет — так завещаньем мертвеца.

Так что Донну довелось испытать всё: и чувство «гражданской неполноценности» (католиков преследовали), и юность в чумном городе, и войну, и опрометчивую любовь, и рухнувшую карьеру, и полную нищету, когда они с семьей жили в маленьком городишке в Сарри на вспомоществование родственников, и смерть детей, и смерть любимой жены Анны.

В Бодлианской библиотеке я спрашиваю первое (посмертное) издание стихов Джона Донна 1633 года. Не требуя свидетельства о рождении, не фотографируя в двух проекциях и не снимая отпечатков пальцев, мне приносят этот драгоценный заказ и оставляют наедине с ним в читательском зале.

Кончиками пальцев достаю книгу из картонной библиотечной коробки. На титуле заголовок: Poems of J. D. 1633. Полное имя не поставлено. Все-таки духовное лицо, настоятель главного лондонского собора Святого Павла, а тут светские стихи — неудобно. Конечно, в двух десятках стихотворных посвящений, прибавленных в конце книги, он открыто называется своим именем, но соблюсти декорум не лишне; тем более, что он сам смущался своих стихотворных грехов и, оправдываясь, говорил: «Поэзия — любовница моей молодости, а богословие — законная супруга зрелых лет». К тому же самые бойкие книжные лавки в Лондоне находились как раз возле самого собора, где Джон Донн служил деканом. Это не нынешний собор, шедевр Кристофера Ренна, а стоявший на его мечте старый храм, дотла сгоревший во время Великого лондонского пожара 1666 года. Но статуя Донна уцелела; только бурая подпалина сохранилась на мраморном постаменте.

И все это я мог увидеть, ко всему прикоснуться! Подумать только, еще несколько лет назад это было бы фантастикой. Но о тех временах я и думать забыл — к хорошему быстро привыкаешь.

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам

И пред созданьями ума и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья!

Вот счастье, вот права…

(«Из Пиндемонти»)

Царь не отпускал Пушкина за границу, а вдруг сбежит? И нас не пускали — ну, конечно, сбежим! Чтобы поехать куда-нибудь, даже в Болгарию или Румынию, надо было заслужить, проявить гибкость и изворотливость, зарекомендовать себя в парткоме, чтобы дали характеристику беспартийному, но идейному и сознательному. А потом еще в райкоме на специальной комиссии произвести положительное впечатление и пройти экзамен: что вы ответите, если вам капиталисты зададут вот этакий каверзный вопрос?

Татьяне Александровой, жене Валентина Берестова, партком характеристики не дал. Почему? Добрейшей Тане, с ее девчачьей радостной улыбкой, художнице и сказочнице, автору домовенка Кузи, которого сразу же полюбили и дети и взрослые. За что обидели милого домовенка со всеми его поговорками и присловьями, а заодно и его друзей Пафнутия, Нафаню, Ховрю, Вуколочку и «бедненького Кувыку»?

Нет, не пустили, оставили Таню как заложницу: а вдруг они вместе сбегут? Берестов не хотел ехать один, но Таня его уговорила: ведь в итальянском городке Арпино, на родине Цицерона, где должны были установить мраморную плиту с его стихотворением, будут ждать и сильно расстроятся, если он не приедет. И Таня осталась в Москве. Это был ее последний шанс; за пару лет до этого ей сделали онкологическую операцию, а еще через два года она умерла. Не дали ей в первый и последний раз в жизни увидеть Италию.

Но я не помню, чтобы Валя и Таня назвали этих людей так, как они того заслуживали, все недобрые чувства были им иноприродны. Бывают такие души. Берестов любил вспоминать то, что ему сказал однажды Маршак (он замечательно подражал его успокаивающей интонации): «Не волнуйтесь, голубчик, не волнуйтесь! Они проворуются, вот увидите».