Портной — тонкокостный мужчина с маленькой головой и довольно большим и, судя по голосу, насморочным носом — дюймовой меркой измерил мой зад и спросил, вернее, заметил:
— Так. Значит, брюки к свадьбе?
— С чего это? Ничего подобного, — буркнул я в ответ. И поскольку это получилось у меня, задетого его, так сказать, портновской фамильярностью, слишком резко, я, желая смягчить, добавил: — До свадьбы я еще несколько пар протру. Если мне вообще придется заказывать свадебные брюки.
— Нет-нет, — поправился мастер Музеус, — так я же не имел в виду свадьбу молодого господина. Я полагал, по случаю торжественного и счастливого дня трактирщика.
— Какого трактирщика?
— Да нашего Розенмарка.
— Так он же только весной собирался…
— Мало ли что собирался. Теперь обнародовано: в мартов день.
— Значит… на дочери Симсона? — вспыхнула вдруг в сердце у меня надежда — и сразу же погасла.
— Ну да, на ней.
Я сказал, насколько сумел, как бы между прочим:
— Так ведь девушка должна была прежде в Таллине хорошим манерам научиться?
— Выходит, что уже научилась, — протяжно сказал Музеус. — А брюки молодой человек получит в понедельник. Так что к свадьбе придется только утюгом провести.
Мои брюки были готовы задолго до мартова дня. Это так. Но многое другое к неожиданно ускоренной свадьбе готово не было. К весне новый дом жениха был бы, возможно, более или менее закончен. А сейчас в вырытой под фундамент канаве ветер ранней зимы шуршал замерзшими листьями. Не были получены стол на двенадцать персон и супружеская кровать. Столяр Зеннеборн только еще во второй раз поставил сушиться нужные еловые и дубовые доски. Но кое-что — помимо моих серых брюк — к свадьбе Иохана и Мааде было все-таки готово: заказанная каретному мастеру Либе и выкрашенная в желтый цвет бричка, чтобы ехать в церковь.
Утром в день венчания слуга Розенмарка Пеэтер на трактирном дворе запряг в эту бричку до блеска начищенную серую в яблоках лошадь и подъехал к крыльцу дома невесты, если можно назвать крыльцом плитняковую приступку перед порогом симсоновского домика на Скотной улице. Жених и невеста вышли на улицу. Я всего этого не видел, но про это рассказывали в городе и на мызе еще несколько недель спустя. Они вышли из дома сапожника. Иохан в своем воскресном сюртуке коричневого сукна, в шляпе и светлых коротких штанах, и Мааде — в белом подвенечном платье, сшитом женой Музеуса; на плечах У нее по случаю холодной погоды и сыпавшихся снежинок была короткая черная накидка. Я же своими глазами увидел их обоих в церкви. Иохан, на манер изысканного барина, помог невесте сесть в бричку, сам уселся рядом и помахал шляпой стоявшим у ворот и в дверях своих домов горожанам, после чего, чтобы сделать круг, поехал в обратном направлении — на улицы Рыцарей, затем через мост на ней и вдоль Длинной улицы по черно-белым от снега булыжникам к церкви. Тут это и случилось. Пустячное событие, разумеется. Небольшой испуг. Но в такую минуту оно показалось как бы особенным, как бы многозначительным. Во всяком случае, если смотреть моими глазами, а другими — я не мог. Когда бричка поравнялась с трактиром и жених натянул вожжи, чтобы последние сто шагов лошадь пробежала резвее, с той стороны, где сидела невеста, отвалилось колесо и покатилось через улицу прямо в канаву у дома Финдэйзена. Бричка накренилась и повисла, опираясь на оглоблю. Невеста вскрикнула и, чтобы не выпасть на камни, обвила руками шею жениха. Когда я про это услышал, то не смог прогнать насмешливую мысль: «Повезло Иохану… иначе не стала бы Мааде ласкать его на улице…»
В церкви я оказался среди сотни людей — родственников и знакомых жениха и невесты и просто любопытных. Я даже не знаю, собственно, зачем я туда пошел. Наверно, на венчание своих возлюбленных ходят смотреть ради самоистязания… Или кому-нибудь за что-нибудь в отместку. На этот раз, может быть, жениху — за толстый живот, за по-мужицки толстые икры и неуклюжую самоуверенность, с которой он вел невесту по проходу между скамеек к алтарю. Я же пришел, главным образом, из любопытства. Я должен был увидеть, с каким лицом Мааде подойдет с Иоханом к алтарю. И можно ли будет на ее лице прочесть что-то важное для меня или нет… И я видел их вблизи, когда они шли… На лице Иохана ничего, кроме легкой досады и радости, что добился своего. Но бледность и испуг на лице Мааде сразу бросились мне в глаза — боже мой, я же вообще не видел ее с того вечера, нашего вечера… И я не буду отрицать, что испуганный вид, с которым она стояла на ступенях алтаря, — пусть это как угодно мелко, эгоистично — как-то меня утешил. Из толпы, вошедшей за ними в церковь, протиснувшись между скамейками задних рядов, ко мне придвинулся слуга Иохана Пеэтер и под тихие звуки органа вполголоса рассказал на ухо о том, что случилось по дороге. Сквозь запах с утра выпитого свадебного пива я и узнал, что от брички мастера Либе против дома Финдэйзена отвалилось колесо и жених и невеста вынуждены были сойти с нее. Мааде пожелала идти в церковь пешком, но Иохан потребовал подождать. Пеэтер побежал в конюшню при трактире и нашел новый шкворень для оси или что-то там еще, потом достал из канавы колесо и снова его укрепил. После чего жених помог смертельно бледной невесте подняться в экипаж. Так что последние сто шагов до церкви они проехали на лошади. Значит, мне следовало все же иначе понимать бледность Мааде: на ней не было лица не от того, что она стояла перед алтарем с Иоханом (откуда я вообще это взял?!), а от того, что на это упала зловещая тень глупого, смешного суеверия, предвещающего недоброе… Или — и от того и от другого: не только упавшая в чашу капля яда предзнаменования, но и сама эта чаша делали ее лицо — насколько я мог издали рассмотреть — таким бледным, а губы скорбными и голос глухим? Потому что, когда похожий на всклокоченную сороку Борге протрещал слова обряда венчания и бракосочетающиеся должны были ему ответить, Иохан произнес свое «да» отчетливо и далеко слышным гнусавым голосом, а голоса Мааде вообще слышно не было. Но свое «да» она должна была произнести или, по крайней мере, прошептать. Ибо Борге тут же объявил Иохана Андреаса Розенмарка и Магдалену Симсон мужем и женой, мать невесты на первой скамье слева начала вслух всхлипывать, не знаю уж от счастья или от утраты (и поди знай, понимала ли она это сама), Борге что-то им еще говорил, потом вступил орган, и я вышел из церкви, больше мне там делать было нечего.
II
Таковы были мои связи с городом Раквере, когда госпожа Гертруда в описанный мною выше мартовский день призвала меня к себе, выложила мне свою более чем странную историю (я имею в виду полученное из Петербурга письмо) и приказала выяснить, является ли и в какой мере господин имперский граф Карл фон Сиверс тайной пружиной противников Раквереской мызы.
В течение зимы, месяца четыре или даже больше, я не бывал в городе, за исключением рождественского сочельника и двух-трех воскресений после рождества, когда водил мальчиков в церковь. И один раз ходил в аптеку за ушными каплями. Да и горожане не спешили вступать со мной в разговор, все-таки я служил на мызе. Даже если некоторые из них мне доверяли. И тем более не стремились они приблизиться ко мне, когда я ходил в церковь с моими воспитанниками. Ушные капли я получил у Шлютера, с которым мы не были особенно знакомы. Мимоходом я спросил про Рихмана, и Шлютер сказал, что принципал уехал в Симуна или еще куда-то. Так что никакие городские новости для меня не доходили. Не считая тех, которые я случайно слышал на мызе от Тийо или еще от кого-нибудь: трактирщик Розенмарк купил у купца Хартмана дом в начале Длинной улицы и поселился там со своей молодой женой. И в этот бывший хартмановский дом я в тот мартовский вечер и пошел.
Зачем?
Я пытался себе ответить на этот вопрос. И сделал это, кажется, без особого труда: не из желания служить интересам госпожи Тизенхаузен. Конечно же я мог ей сказать: «Нет, сударыня, я готов учить сыновей вашей дочери. И я готов составить для вас ту или иную официальную бумагу — если ваша гордость или ваша излишне нервная манера писать не позволяет вам этого делать самой. Но ваши тайные приказы я выполнять не буду». Конечно, я мог это сказать. Никто мне рта не зажимал. Кроме меня самого. Вполне вероятно, что после этого госпожа выгнала бы меня с мызы, и в тех краях я остался бы без хлеба. Но не из боязни, что она так поступит, воздержался я от такого ответа. Во всяком случае, так мне кажется. Или даже если страх быть уволенным все же оказал влияние на мое согласие, то лишь отчасти. Решающей была возможность свободно бывать в городе, которую мне давало это распоряжение. Мне уже не требовалось прикрывать свои уходы прогулками в дубровнике или бог знает где еще или выдумывать, что я заснул за карточным столом, на что я был готов, если бы она потребовала от меня объяснений о моих прошлогодних летних походах. Теперь же ее приказание позволило мне свободно общаться с городским людом. Ощущения этой крупицы свободы — настоящей или воображаемой мною, как угодно, — мне было достаточно, чтоб освободить от зажима пружины моего собственного, всю зиму неутоленного интереса к городу. Первая пружина: разумеется, интерес к жизни Мааде, интерес, смешанный с сожалением, презрением, жалостью и бог его знает чем еще. Вторая: неожиданно втянутый летом в тяжбу между городом и мызой, я невольно все с большим интересом стал присматриваться к этой странной борьбе. И третья: взрыв любопытства, вызванный поручением госпожи Тизенхаузен, — может ли на самом деле ее рассказ про графа Сиверса в какой-то мере соответствовать истине?! Я хочу сказать: в моем молчаливом послушании сработали все эти пружины. Я не скрываю и того, что, в-четвертых, здесь участвовали и, скажем, мои природная готовность и стремление, вопреки внутреннему сопротивлению и насмешкам, безупречно и ловко выполнять приказы, данные мне лицом, выше меня стоящим по рождению. И, в-пятых, возможно, что уже тогда, в тот мартовский вечер, у меня зародилось намерение, выполняя ее приказы, сделать нечто совсем другое.