Раквереский роман. Уход профессора Мартенса — страница 31 из 124

Я стоял на уровне вершин парковых деревьев. На юге, по другую сторону расчлененного желтоватой сетью извилистых тропинок лесопарка и хозяйственных строений у его подножия, за белой лентой верховой дорожки, петлей охватывающей все три горы, белело поглотившее поля туманное марево, а дальше чернели, теряя по мере удаления к горизонту резкость. Ухеконнаский и Мустъйыэский леса. На западе между лесами зеленели клочки полей деревень, прилегающих к дороге на Таллин. На востоке — да это, пожалуй, парвские башни, что угадываются над лесами среди изменчивых облаков. Вид на север заслонял павильон, но я догадался — там должен быть вид на море. Тут вернулся камердинер с карманными часами в руке и произнес:

— Господин граф ожидают.

Я только успел подумать: «Какой царственный этикет в столь ранний час…» Но того, как примет меня господин Сиверс, я даже не пытался себе представить. Слишком много было возможностей: в каком-нибудь кабинете здесь же, в этом аистовом гнезде на петушиных лапах, за столом, или в кресле, или из-за раннего часа (или из-за подагры) лежа на канапе, вытянув на табурет ногу с распухшими пальцами, бог его знает…

Слуга с бакенбардами открыл передо мной дверь с веранды в дом и притворил ее, когда я вошел.

Я оказался в небольшом белом отштукатуренном помещении. В первую минуту я не понял, что это за помещение. Высокий, худощавый, но ширококостный мужчина, весь в белом и даже в белом колпаке, что-то делал, стоя у стола. На маленьком столике стоял кубообразной формы коричневый ящик высотой с пядь и с рукояткой сбоку. Мужчина вращал рукоятку и смотрел на меня из-под белого колпака и седых бровей вызывающим и оценивающим взглядом. Я поклонился и, кланяясь, увидел, что белая одежда доходила ему до половины ноги. Тут я понял, что на нем поварской колпак и поварской фартук, и помещение, где я находился, — маленькая кухня с топящейся плитой, и что, возможно, меня хотят здесь одурачить, а ящик, как я догадался не по скрипу от вращения ручки, а по идущему оттуда запаху, кофейная мельница.

И уж не знаю, благодаря чему: то ли опыту грубоватых розыгрышей в те времена, когда я был буршем, то ли решению изображать недогадливого, если ничего лучшего в голову не придет, — но с удивлением я справился. Я сказал:

— Господин граф, мой друг и мой йенский комилитон[38] пастор Кемпе…

— Да-да, — сказал граф, — прежде всего попьем кофе.

Он кончил молоть. Выдвинул из мельницы ящичек, высыпал размолотый кофе в кофейник красной меди и залил его кипящей водой из бело-синего чайника, кажется севрского фарфора. Потом взял из какой-то баночки серебряной ложкой немножко белого порошка, лизнул его, скривил рот, спрятал язык и всыпал порошок (конечно же это была соль!) в медный кофейник с дымящимся кофе. Его узкое, красноватое, дочиста выбритое лицо свидетельствовало о полной сосредоточенности. Пока он вдруг не скользнул по мне озорным взглядом старческих глаз, по-юношески голубых.

— Что вы смотрите? Разве вы не слышали, что при дворе великой княгини Елизаветы я начал с должности кофешенка? А знаете, что позже, когда я стал уже камер-лакеем, и мне случалось присутствовать при сервировке кофе, и кто-нибудь напоминал мне о моей первой должности, — знаете, что я делал? Не знаете? За его спиной добавлял в кофе касторки! Чтобы он наложил в штаны, прежде чем добежит до сортира. И кое с кем так и случалось. В старом дворце великой княгини на Марсовом поле до сортиров было далеко. Однако позже я стал себя спрашивать: к чему графу Сиверсу отказываться от услуг царского кофешенка, если у пего есть такая простая, естественная возможность воспользоваться услугами этого господина?! Вы видите причину? Не видите? Я тоже.

На поднос с изображением китайского дракона он поставил кофейник, два прозрачных блюдца и такие же к ним чашки, ложки и сахарницу, несколько театрально поднял поднос на растопыренные пальцы левой руки и кивком указал мне, чтобы я вышел из кухни впереди него. Я вошел в небольшой зал или, скажем, просторный салон. С низким потолком, но светлое помещение, дощатые стены выкрашены белой краской, передняя стена от пола до потолка стеклянная. Оттуда открывался такой вид, что оставалось только ахнуть. Казалось, что летишь над парком, над вершинами деревьев. Двухверстной ширины полоса лесов и полей простиралась до самого моря под обрывом. Белый песчаный берег четко отделял зеленую землю от сине-серой воды, далекой дугой он поворачивал на северо-восток к ингерманландской Колкапяэ. А глубоко внизу и далеко впереди сине-серое море и совершенно такое же небо так сливались, что непривычному человеку при виде этого невольно становилось не по себе.

Граф прошел по зеленому персидскому ковру к маленькому диванному столику, поставил на него поднос, указал мне место на диване и позвонил в стоявший на столе колокольчик. Камердинер сразу же вошел с перекинутым через руку легким кремовым домашним сюртуком из чесучи. Граф отдал ему белый поварской колпак и фартук и с его помощью надел сюртук. Несомненно, ежедневная молчаливая церемония. Слуга вышел, и граф сам налил кофе в чашки. Потом сел к столу на низкое кресло (кстати, никаких следов подагрических недомоганий я в его движениях не заметил), взял в руку чашку и, дуя на кофе, спросил:

— Итак, кто же вас посылает: город Раквере или моя приятельница, госпожа Тизенхаузен?

Должен признаться, что, мысленно разыгрывая нашу встречу, я себе такой вопрос представлял. И взвешивал, как бы я на него ответил. Но так и не пришел к какому-нибудь выводу. Потому что занимался им действительно только играючи. Перед тем как Габриэлю идти к графу добиваться для меня свидания, я наставлял его: скажи о нашем давнем знакомстве и между прочим упомяни, что я в Раквере гувернер при внуках госпожи Тизенхаузен. Я знаю, что у графа с нею какие-то старые нелады, но мне не хотелось бы, чтобы граф не знал или узнал позже, у кого я служу. Но упомяни об этом вскользь. А потом расскажи ему об ужасной несправедливости, творимой над городом Раквере.

Теперь этот вопрос был мне задан: госпожа или город? Он висел в воздухе над зеленым ковром под маленькой люстрой и стер на нет прекрасный морской вид, и мне надлежало ответить… А я не мог — я же не мог перед этим чужим и опасным стариком ринуться в пропасть доверия и выложить ему, какое у меня к нему дело и что я на самом деле о нем самом знаю… Итак, что же мне оставалось? Медлить. Оттягивать время. Быть неопределенным. Но оставить по возможности деловое впечатление. Я сказал:

— Если быть точным, то — ни госпожа Тизенхаузен, ни город.

— Вот как? Значит, если быть несколько менее точным, то — как она, так и город?

Ой-ой-ой! Он, должно быть, устрашающе проницательный старик…

— Сперва госпожа намеревалась послать меня к вам. Да-да. Но потом забыла об этом. За сложностями с расквартированием полка и пожаром. А у города… эта идея еще просто не возникла. Так что, в сущности, я приехал по собственному почину.

— И по какому поводу госпожа Тизенхаузен спер-в а собиралась вас послать?

— Она подозревает, что вы заставляете раквереских уличных мальчишек бросать ей в комнату жаб. Я должен был выяснить, правда ли это?

— Ммм. А на самом деле?

— На самом деле я приехал просить вас помочь городу. Пастор Кемпе уже говорил вам. О точке зрения юстиц-коллегии, которую сенат должен обсуждать.

Он поставил недопитую чашку кофе на стол и снова взглянул на меня:

— Почему вы думаете, что меня это интересует?

Черт бы его побрал, не мог же я ему сказать, что, прежде всего, это самый верный путь досадить госпоже Тизенхаузен. Кроме того, ведь ты же каритсаский парень, раквереский парень… Но я смог сказать только то, что сказал:

— Потому, господин граф, что решение юстиц-коллегии неправильно как с точки зрения морали, так и с точки зрения закона. И поэтому вы — как господин Рихман в Раквере меня заверил — единственная надежда города. Кроме того, о жизни таких больших людей, как вы, в народе всегда что-то известно. Даже если Плиний о них не писал. (Последняя фраза для того, чтобы усмешкой стереть нечаянное угодничество первой.) А старые раквересцы помнят вашего достопочтенного отца и вашего старшего брата, господина Иоахима, и его неприятности со старым господином Тизенхаузеном. И помнят вас самого, господин граф, молодым человеком, танцевавшим с ракверескими девицами… И некоторые из этих девиц это тоже помнят… Теперь они, конечно, уже достопочтенные матроны…

— Кто же это?

— Супруга сапожного мастера Симсона, госпожа Хеленэ, — я клиент ее мужа — сказала недавно: «Ой, я помню, все раквереские девушки были без ума от молодого господина Карла…» И она сказала еще — и в голосе у нее были слезы: «А сейчас если кто-нибудь еще может нам помочь, так это только граф Карл».

Старик опять поставил чашку:

— Послушайте, молодой Плиний — Плиний самый младший, ха-ха-ха, — и это все, что обо мне говорят в Раквере?

— Да. — Мое «да» было такое краткое, такое уверенное, что для внимательного уха могло означать как раз противоположное. Поэтому я быстро добавил: — Госпожа Тизенхаузен уже поит своих внуков шампанским — да-да, что, мол, наконец-то отвратительный, строптивый Раквере, благодаря решению юстиц-коллегии, все равно что у нее в руке.

— Хмм. Столь большая радость может повредить здоровью госпожи. Но что поделаешь. Видите ли, с этим делом следовало бы теперь поторопиться. А я не предполагаю в ближайшее время быть в Петербурге. Мне нужно было бы вызвать из Петербурга моего адвоката.

— Зачем, разрешите спросить?

— Ну, нам понадобились бы кое-какие юридические аргументы.

— Они есть у нас. — Я вынул из кармана свои записи, плоды труда семи или восьми ночей. — Пожалуйста. Не думаю, чтобы петербургские адвокаты могли составить это более убедительно. Не потому, что в сравнении со мной они плохие юристы, а потому, что я глубоко увяз в этом деле.

Граф взял в руки мои листки, посмотрел их, полистал, кое-где, наверно, даже почитал.