— Послушайте, — почти сердито воскликнул аптекарь. — Да никогда в жизни! О господине Розенмарке можно думать как угодно. Но разум в голове у него есть. На худой конец, он способен две-три сотни рублей вложить в какое-нибудь сомнительное прошение. И то в надежде, что оно себя оправдает. Если прошение удовлетворят, то тем скорее он станет ратманом, так ведь. Но ради счетов за выпитое полком… Ну какие уж там могли быть эти счета! На несколько сот рублей, и ради них пойти на поджог, нет! Для Розенмарка это было бы слишком большой аферой.
— Значит, это не больше чем фантазия госпожи Тизенхаузен?
— Несомненно. Фантазия у вашей госпожи вообще, мягко говоря, удивительно богатая. Разве вы этого не заметили?
— М-да. Чтобы это сказать, нужно иметь данные для сравнения с другими подобными старыми дамами. У вас, наверно, таковые имеются. У меня их нет. Но я хочу вам кое-что рассказать. Я ездил в Нарву с поручением найти учителя французского языка для наших баричей. Там будто бы был один свободный. Некто monsieur Дюфуа или Дюбуа. (Очевидно, моя собственная фантазия, в отличие от фантазии госпожи Тизенхаузен, была малопродуктивной. Ибо позже я сообразил, что не сумел для Рихмана придумать другой фамилии своему монсеньору, как ту, которую моя госпожа дала оказавшемуся свиньей маркизу, использовавшему ее откровенность в грозившей появиться книге.)
— Нашли?
— Нет. Но я сделал небольшой крюк.
Он такими внимательными глазами смотрел на меня, что мне показалось, он догадался, что это был за крюк.
— Знаете, — продолжал я, — я подумал: вдвойне — прочнее. Вы ездили с прошением города к графу Сиверсу в Петербург. Я заехал к нему в Вайвара.
— Да-а-а? — аптекарь так вздернул свои пестро-седые брови, что его вытянутый кверху желтый лоб до самой блестящей макушки покрылся поперечными складками. — И он вас принял?
Должно быть, все, что я говорил аптекарю (столько, сколько я ему рассказал), я говорил отчасти из тщеславия. Моя проделка и плоды, которые она должна была принести, были столь захватывающими, что мне было трудно ни с кем не поделиться. С другой стороны, мне хотелось услышать, что скажет об этом умный человек. И я рассказав аптекарю о своей поездке в тех пределах, в каких и намеревался. Что, возвращаясь из Нарвы, остановился у своего университетского приятеля, пастора Кемпе. Там услышал, что граф Сиверс находится сейчас в своем Сиверсхофе, и тут мне пришла идея… Будто бы она пришла именно там! Ибо приди она мне раньше, еще в Раквере, так это было бы в какой-то мере конспирацией за спиной Рихмана и города. И Кемпе сразу поддержал меня и подготовил мою поездку к графу. А я сел за стол и за вечер изложил на бумаге все аргументы города.
— Понимаете, ведь факты были мне известны до мельчайших подробностей. Из документов Розенмарка и других источников. А изложить их более или менее убедительно — это мне, при некоторой моей юридической подготовке, не труднее, чем, скажем, составить вам какую-нибудь разновидность оподельдока: возьмете ли вы две части тимьянного масла и четыре розмаринного или наоборот, ну и так далее. Потом я отправился к графу Сиверсу и вручил ему свой рецепт.
Рихман налил себе еще рюмку зеленого ликера и жадно ее выпил.
— И Сиверс?
— Внимательно прочитал при мне мои документы и велел мне прийти через день. И послезавтра утром у него был граф Фермор. Уже введенный в курс дела. Сиверс сказал, что в сенате Фермор директор третьего департамента. Того самого, который именем императрицы должен принять окончательное решение. Иначе говоря, оставить мнение юстиц-коллегии в силе или отклонить его. Короче говоря — Тизенхаузены или город.
— Ну, и что же Фермор?
— Он позволил все ему досконально разъяснить. И когда мы потом сидели за обедом, он сказал…
(Мне и сейчас совестно признаться себе в этом, но так это было: я намекнул на наш обед, на мой обед в обществе сенатора и графа, просто из дешевого тщеславия. В сущности, именно тщеславие, самовлюбленность, важничание и опасение показаться глупцом определили и весь мой рассказ: об одних обстоятельствах я умолчал, другие сдвинул, третьи выпятил. Как это, по-видимому, всегда происходит в разговоре людей…)
— Да-да. И когда мы сидели за столом, он, то есть Фермор, сказал, что велит решить дело в Сенате в пользу Раквере. Справедливо и целиком в пользу Раквере. Мне, разумеется, не нужно просить вас, господин Рихман, чтобы пока вы никому об этом не говорили.
— Это и так понятно! — воскликнул аптекарь и смешал фигуры в знак того, что сдается (будто бы вкладывая в это какое-то значение!). — А молчать о вашей истории я буду тем более, что… Видите ли, я не сомневаюсь, разумеется, что каждое слово в вашем рассказе правдиво. Только разве вы сами верите в его серьезность?
— Верю ли я… Чему?
— Ну, что Фермор выполнит свое обещание?!
— М-да… Разумеется, сомневаюсь… в известной мере…
— Ах, в известной мере? — передразнил Рихман, и в его голосе прозвучала вдруг почти презрительная нота. — Интересно, как велика эта ваша известная мера? — Должен заметить, что во время моего рассказа Рихман три или четыре раза наполнял свою рюмку и с какой-то нетерпеливой жадностью выпивал ее, и теперь мне показалось, что он пьян, — Да-да, эта ваша известная мера существенна! Ибо точно в той мере, какая остается после вашей известной меры, — именно в той мере, какая остается от вашей веры за вычетом вашего сомнения, вы, мой молодой друг, наивны! Разве вы хоть в какой-то мере верите — даже в самой малой, — что подобные господа отнесутся к своему обещанию серьезно?! Что незнакомый молодой человек, каким бы понятливым он ни был, но никому не известный парень низкого звания, случайно, проезжая мимо, заходит к ним во дворец, в их аистовое гнездо, с рекомендацией нищего пастора, да, у него добрые намерения, взволнованное лицо и ясные слова на устах, он заходит и словами заставляет машину власти завертеться в обратном направлении?! Мой дорогой друг! Не огорчайте старика своим детским простодушием! Даже нелады графа Сиверса с госпожой Тизенхаузеи — мы же не знаем, какого они происхождения, но они давние и упорные — не толкнули Сиверса на это, а вы верите, что вы… Нет-нет-нет!
Я почувствовал, что его странная гневная страстность сорвала с меня и без того достаточно поредевшие лохмотья моей веры, просто физически обнажила мое сомнение и меня самого, но я попытался снова прикрыться ими. Я пытался защищаться.
— Хорошо, хорошо, господин Рихман, но объясните мне, зачем же они обещали?! Граф Сиверс убедил графа Фермора — и тот заверил?! Графа Сиверса и меня! К чему такая игра?
— А-га, — воскликнул аптекарь, — сейчас вы сами употребили нужное слово! Они играли вами. И все тут. Понимаете? Ваш неожиданный приход, ваше необычное ходатайство, ваше особое горячее отношение к тому, чего вы домогаетесь, — на мгновение все это развлекло господ. Ха-ха-ха, они делают вид, будто слушают этого мальчика, что они само внимание и вежливость, а сами смотрят, какое при этом у него лицо. Они же были с вами само внимание, сама учтивость? Были ведь? Были же?!
И мне оставалось только подтвердить, что они были со мной любезны. Я не посмел даже упомянуть про их небрежность к моим документам. Я умолчал и о том, что они были любезны сверх меры. Так или иначе, но любезны.
— Вот видите! — с жаром воскликнул Рихман, — Но не стоит из-за этого так бледнеть. Вот, держите. — Из взятой с полки бутылки он налил мне в большую рюмку чего-то крепкого, кажется рябиновки, и я одним глотком ее выпил, а Рихман продолжал: — Вы же не единственный, с кем они играют. Власть играет со всеми нами. Только не всегда так прозрачно. Учтивость власти, ее стремление к законности, ее моральность — это всего только игра. Вам двадцать семь лет. Разве вы этого еще не разглядели? Власть не желает быть ни учтивой, ни законной, ни моральной. Власть желает властвовать. И оставаться у власти. Самодержец, сенат, департаменты, министры, коллегии, комитеты — все только для этого и существует. Их суета и их косность — в той мере, в какой требуется, — все только для этого. А если власть иногда делает вид, что желает чего-то другого, то это или обман, или забава. Одно из двух.
Я сделал последнюю попытку. Я воскликнул:
— Послушайте, господин Рихман, я приведу вам пример из вашей собственной области: императрица дозволила в прошлом году новую фармакопею. Вы сами об этом мне говорили. Так что же, этот акт — тоже забава?
— Отчего же? — согласился аптекарь. — Это совсем не забава.
— Так что же, обман? — спросил я победоносно.
— Обман! — крикнул аптекарь еще победоноснее.
— То ость как?
— Ибо вы уже обмануты! Вы верите, что это был акт просвещенной гуманности. А я ведь вам говорил: сперва она была дана только для военных госпиталей. Это во-первых. А если ее и распространят на аптеки, так все равно для того же самого. Вовсе не для того, чтобы лучше лечить народ. Это только первое звено в цепи. А цепь неминуемо такая: лучше леченный народ, — значит, здоровее рекруты, сильнее армия, прочнее власть. Так что по нашей классификации и новая фармакопея обман. Желаете привести еще примеры?
Я понял, что даю себя провоцировать, и все же пошел на это:
— А указы императрицы о развитии образования…
— Обман! — закричал Рихман. — Неужели вы верите, что власти нужны образованные люди an und fur sich?![41] Ей нужны более образованные, следовательно, более ревностные исполнители повелений. Любое образование, несущее с собой что-нибудь иное — сомнения, критику, реформистские идеи, она мгновенно пресекает. А вы обратили внимание: государыня переписывается с Вольтером. А распространен ли Вольтер в России? Госпожа Тизенхаузен читает Руссо — вы сами мне об этом говорили, — а какая нам от этого польза? Только вред. Потому что теперь над нами парит гарпия, читавшая Руссо. И мы понимаем, что никакой Руссо не поможет нам против ее произвола. Так что и указы о развитии образования относятся к категории «обман». А третий пример — то, что господа, власть предержащие, сделали с вами в Вайвара. Это не было даже обманом. Просто изысканная плоская шутка. И ничем другим это и не могло быть.