Раквереский роман. Уход профессора Мартенса — страница 58 из 124

озволяя отчетливо что-нибудь увидеть. Особенно если то, что я пытался обнаружить, могло быть обычно едва видимым и становиться заметным в жаркой бане. И если оно находилось в таком месте, что от попыток обнаружить его при помощи крохотного, тусклого осколка зеркала просто глаза вылезали из орбит… Но должен сказать: моментами мне казалось, что розовый след от пальца все же был. Тогда, затаив дыхание, я старался подольше не терять его из виду. Когда он тут же ускользал от моего взгляда, я с презрительным сопением вздыхал. И не знаю, что заставляло меня сильнее задерживать дыхание, когда казалось, что я вижу знак, — испуг или радость.

32

Во всяком случае, было уже больше десяти часов, когда я постучал в симсоновскую дверь. Мужской голос предложил мне войти. Я ступил в прихожую. Слева дверь в мастерскую была открыта, и оттуда падал свет. На секунду мне показалось, будто что-то не так: то ли я вернулся на десять лет вспять, то ли Борге солгал, что сапожник умер, то ли в доме был новый хозяин. Смуглый, коротко остриженный, с маленькими темными усиками мужчина в кожаном фартуке поднялся со своего места, где горела свеча со стеклянным шаром, отложил еще не готовое голенище для сапог и пошел мне навстречу:

— Таг Аrr vünssen?[52]

На такой немецкий язык я, разумеется, ответил по-эстонски:

— Я хотел бы поговорить с госпожой Розенмарк. А кто вы будете?

— Новый сапожный мастер. Я брат госпожи.

— A-а. Господин Антон. Ну конечно. Когда я в последний раз заходил в этот дом, вы были подмастерьем где-то под Ригой.

— Ваша правда. А вы будете господин Фальк?

В это время в дверях жилой комнаты появилась жена Симсона и сразу меня узнала. Скорее, чем я. Потому что была она неожиданно серая, озабоченная и словно ссохшаяся. Возможно, я и не узнал бы ее, если бы она не стояла на своем собственном пороге. Никакого восторга при виде меня она не выразила. Только тускло произнесла:

— Ах, это вы… Мааде с мальчиком в бане, белье стирает…

— Я пойду позову ее, — услужливо сказал Антон.

Сапожник пошел звать сестру, а я остался вдвоем с матерью Мааде в сенях. Старая, седая, сгорбившаяся женщина смотрела на меня белеющими в сумерках глазами и как-то так заговорила, что я даже вздрогнул от ее беспомощной откровенности:

— …Не знаешь, что и сказать вам: слава богу, что вы пришли, или отправляйтесь туда, откуда явились… Ну, уж входите.

Вдова сапожника пошла впереди, я последовал за нею в комнату. Она раздвинула старые, вышитые подсолнечниками занавески и впустила в маленькую поблекшую комнатку холодный утренний серый свет. Мы сели за стол. Я сказал:

— Я три года провел в Петербурге. В доме вашего брата. И прибыл почти что прямо с его похорон. Я приехал сюда вчера и узнал, что и мастер Симсон за это время скончался…

— Уже три года, — сказала вдова.

— А что случилось с Мааде?

— Наверно, вы слышали. Здесь об этом так шумят, что…

— Шлютер мне ничего не сказал.

— Он никогда ничего не говорит, если считает, что это может не понравиться.

— Кнааковский трактирщик тоже не обмолвился.

— Ну конечно. Для него вы господин, так что при вас он молчит.

— Так что же с Магдаленой? Я слыхал, что она ушла от Иохана?

— Уже и вы слыхали…

— Но почему? Каким образом?

Госпожа Хеленэ смотрела в пол:

— Пусть сама скажет… Если скажет.

Антон, то есть Симсон junior, вернулся со двора и несколько растерянно остановился на пороге:

— Мааде сказала, чтобы вы шли в баню… если хотите поговорить.

Я тут же пошел. Мне было трудно находиться со вдовой сапожника. И я понял, что Мааде хочет поговорить со мной с глазу на глаз.

Тридцать шагов через двор по скрипящему снегу. Я будто пронесся вспять сквозь три года к нашей последней встрече. Сквозь три года и сквозь все те встречи, которые помогали мне держаться подальше от легкомысленных столичных девиц — не всегда, прости меня боже, но не раз, не раз… И вот я стою в бане, по другую сторону длинной лохани и облака пара над нею, и пытаюсь вобрать в себя странно отсутствующее лицо Мааде.

— Мааде… здравствуй! Мааде… скажи! Как ты хочешь? Хочешь защищаться и сохранить свой брак? Или ты хочешь… признаться, что мы…

Я вдруг увидел рядом с Мааде, у самой лохани, светлое личико и темные глаза Каалу и умолк.

По другую сторону парного облака Мааде смотрела на свои маленькие, красивые, открытые до локтей, красные от щелока руки и поглаживала пальцами выжженные на вальке листки клевера. Она сказала тихо, но горячо:

— Ничего я не хочу. Ничего я не защищаю. Я сказала Иохану так, как было. Что это может быть он, но может быть и ты… Каалу, поди к бабушке! Мы хотим поговорить с дядей Берендом.

Мальчик укоризненно посмотрел на меня исподлобья и молча вышел. Я подумал: но почему же он сейчас не в школе? Он ведь уже большой мальчик, а они там рядом с церковью построили для школы просторное красивое здание, я его видел — то самое, куда я мог пойти учителем. Но вместе с этой мыслью, за нею и рядом с нею я думал другое: боже милостивый, тогда все ясно… И это же произнес:

— Мааде, боже милостивый, тогда все ясно! Если ты в этом призналась Иохану, признайся и Борге! Для развода им больше ничего не нужно. А если Борге, эта старая сорока, захочет корить нас перед прихожанами, так неужели… думаешь, они тебя не разведут, если тебя в Раквере просто не будет? Разумеется, разведут! Потому что сейчас Иохан непременно хочет развестись, я уверен. И заплатит Борге столько, что тот будет согласен все равно на что — корить нас или благословлять.

— Беренд, спустя так много лет ты врываешься в мою жизнь, и тебе все ясно. А если я больше не могу?!

Она стояла по другую сторону корыта и с несчастным лицом смотрела на валек.

— Если ты больше не можешь — чего? — Я подошел к ней. Я схватил ее за горячие мокрые руки. — Пойдем сядем. Объясни.

Мы сели рядом на край колоды для стирки, и Мааде заговорила, глядя себе на колени:

— Ты исчез, как камень в воде. Иногда мне казалось, что так честнее и лучше, другой раз — что это было с твоей стороны бессовестно. Не знаю… Но все эти годы ты не подавал голоса… Когда мы в тот раз расстались, я пошла к больному отцу. Наклонилась над ним — сознание у него было все еще совершенно ясное, даже особенно ясное… Знаешь, что он спросил — очень тихо, почти шепотом, но жестко: «Дочка, чем от тебя пахнет?» Я сказала, что не знаю, должно быть метелью… Помнишь, в тот раз сильно метелило… Но отец посмотрел мне в глаза и сказал: «Нет-нет… от тебя пахнет собачьей свадьбой… Поклянись мне, что ты не сбежишь от Иохана…» Я была переполнена волнением, строптивостью, гордостью и потерей тебя… Метелью и собачьей свадьбой… Я не поклялась. Я обиделась. Встала и ушла от него. Пошла в пустую комнату. Села там в его старое кресло. В последнее время, уже больной, он, сидя в нем, шил сапоги. Помню, я была так оскорблена, что мне неприятно было сидеть в его кресле, но я сидела, застывшая, не шевелясь. А я ведь знала, что мать несколько ночей дежурила возле отца и теперь спала. А я нарочно закрыла за собой дверь. Чтобы не слышать, если он меня позовет. Так прошло несколько часов, ночью мне стало жаль его и страшно, и я пошла взглянуть. Он был мертв… И тогда я дала клятву — ему и себе… Я поняла, что смертью отца господь покарал меня за наш грех — именно в тот день, когда это опять с нами случилось, что мое наказание должно и дальше длиться и состоит оно в том, что я должна остаться с Иоханом… И тогда я поклялась отцу и самой себе, что я от Иохана не убегу…

Я воскликнул:

— Мааде, это же глупо! О каком бегстве можно говорить, если развода требует он? И кроме того — ты ведь уже убежала! Ты же не у него. Ты здесь…

— Это ради Каалу. Иохан стал плохо с ним обращаться. Я хочу оставить его у бабушки.

— А сама?

— Беренд, разве ты не понимаешь, для меня единственный путь вернуться к нему обратно — и искупить?!.

— Господи, Мааде! Что за ребячество! Искупить — что? Ты думаешь, он потому хочет развестись с тобой, что ты… что мы? Нет! Это он давно подозревает. Хотя бы потому, что — если он не полный идиот, то давно почувствовал, что мы любим друг друга. Мааде, ты же знаешь: я люблю тебя, все эти годы. — Ох, не знаю, насколько в этих словах звучал крик души, насколько фанфары выполнения долга, насколько кукареканье молодого петуха… — А развестись он хочет с тобой, я скажу тебе, почему. Потому что он никогда тебя не любил.

— И я его тоже, — прошептала Мааде, — какое же у меня право требовать…

— Я не об этом говорю! Развестись он сейчас хочет потому… Мааде, все эти годы Иохан был в Раквере тайной рукой твоего дяди, графа Сиверса. Он и тебя взял, к сожалению — с согласия твоего отца, потому что ты родственница Сиверса — не признанная, а все же… Потому что от Сиверса шли его тайные деньги, его тайное влияние. Понимаешь! Теперь этому пришел конец. Сиверс умер. Источник иссяк. И господин купец Розенмарк хочет идти под парусами в другое место. Я не знаю куда, но в другое. Теперь ты ему еще меньше нужна. Вот почему.

Мааде долго смотрела в корыто с бельем, потом — в затянутое льдом окно, в которое пробивался утренний свет, и потом взглянула на меня:

— Это правда?

— Правда. А если тебе нужна еще большая уверенность, приходи завтра утром, в десять часов, в пасторат, к Борге. Он все равно хочет со всеми нами говорить. Он позовет и Иохана. У нас тайн нет. А что скажет Иохан, ты сама от него услышишь.

Я встал. Я прижался губами к тыльной стороне ее мокрой руки, чтобы не дать себе сказать того, что из меня рвалось (Мааде, дорогая, вот мы и свободны от всех кошмаров; пусть здесь, в Раквере, в этом убитом городе, который нам не удалось спасти, нас за спиной как угодно поносят, но есть же где-нибудь на свете место, должно быть и для таких, как мы, неприкаянных птиц…). Я прижал ее руку к губам и ничего не сказал. Ибо боялся: если я выскажу свою мечту, то тем самым могу ее сглазить…