Раквереский роман. Уход профессора Мартенса — страница 64 из 124

Однажды в тихое утро, спустя пять минут после начала занятий, за мной пришел школьный служитель и сказал, чтобы я сразу же прошел к ректору.

В своей крохотной каморке Мейер предложил мне сесть напротив него за стол, посмотрел в окно с мелкими стеклами и кривой рамой, потом сквозь свои кривые очки на меня:

— Послушайте, у нас тут поднялся шум. Выясним это… Скажите, вы же не то лицо, из-за которого консистория, иначе говоря, обер-пастор Виганд на прошлой неделе in absentia[55] расторг брак одного раквереского купца… кхм?

И тут только я понял: уже за две минуты до того меня охватило скверное предчувствие, уже тогда, когда служитель пришел звать меня к ректору. Каким-то подспудным сознанием, как в подобных случаях предчувствуют, я заранее знал, зачем меня зовут, что из этого после будет и что это для меня означает. Я сказал:

— Да. Я то самое лицо.

— Мммм. Жаль, — промычал Мейер, — в таком случае… вы и сами понимаете…

Я сидел перед моим резковатым, немного беспомощным начальником — зная, что, в сущности, уже бывшим начальником, — слегка оглушенный, слегка остолбеневший от того непреодолимого фатального непонимания, которое встречал в мире. Я отдавал себе отчет: будь я по-настоящему горд, будь я дворянская косточка (ибо как же иначе я должен был думать об этом здесь, в наш век?!), мне следовало бы встать, улыбнуться и удалиться под легкий презрительный звон шпор. Но у меня не было ни шпор, ни дворянской гордости. А то, чем я обладал, — мое литераторское ребячество и гражданское упрямство — парализовало меня и приковало к стулу. И допустил, чтобы мне объяснили то, что я мог сам заранее знать:

— Господин Фальк, вы понимаете — нашим сиротам здесь это безразлично. Но мамаши наших дочек и сынков, да и некоторые папаши, побежали жаловаться: каким людям доверяется воспитание их деточек?! Людям, которых суд признал разрушителями брака! Скандальным! Мало того, людям, которые на глазах у всего света продолжают свою… Видите ли, возможно, в гимназии дело обстояло бы не столь серьезно. А наша школа ведь в большой зависимости от консистории. — Он опять повернулся лицом к окну, потом заставил себя посмотреть мне в глаза: — И я вынужден сказать вам… с точки зрения христианского воспитания, я тоже не могу считать за благо, что в нашей школе детей воспитывает человек, о котором консистория вынесла… кхм…

Тут я встал. Не из гордости, а от неловкости. Мне было мучительно наблюдать вблизи, как достойный человек изгибает свою простую человечность по образцу той, которая нагло объявила себя умнее и выше его собственной человечности. О боже, мы же все так поступаем, но смотреть на это превращение Савла в Павла по приказу, на это хрипловатым голосом провозглашенное «и я тоже», на готовность ради самооправдания заклокотать от злости, наблюдать за этим на столь прозрачном примере, как Мейер с его пепельным париком и очками будто из дратвы, было, по-моему, унизительно не только для меня, но и для него самого.

Я сказал:

— Господин коллега, прекратим. Я покину Домскую сиротскую школу. Но мое денежное положение не столь блестяще, чтобы я мог те четыре рубля жалованья, которые школа мне должна, оставить в копилке для пожертвований…

Я стоял у его стола, пока он доставал из ящика деньги. Я чувствовал себя человеком, которого сбили с ног, но он снова поднялся и старается стоять особенно прямо. Мне казалось, что солнце, светившее мне в лицо из покосившегося окна, дробило помещение на слепяще светлые и ослепляюще черные пятна, которые мелькали и расплывались. Я получил свои деньги. И сказал:

— Еще одно: я привел сюда в школу ученика. Маленького Розенмарка. Мое увольнение не значит, наверно, что я должен и его отсюда…

— Боже милостивый, нет, конечно! — воскликнул Мейер в благодарном порыве справедливости. — Какое отношение имеет к этому ребенок! Если даже наш вечно брюзжащий Иохансон признает, что ваш мальчик… — он сказал ваш мальчик — и это в устах Мейера, скорее всего, случайное и ничего не значащее слово обрадовало меня в моем унижении, — если даже Иохансон признает, что этот мальчик среди всех его учеников самая светлая голова!

36

Каалу остался в школе. Я из нее ушел.

Придя домой, я вошел в комнату Мааде. Она поднялась с табуретки у окна мне навстречу, в глазах — вопрос. Я ее обнял и уткнулся в ее медовые волосы:

— Мааде, на прошлой неделе консистория развела тебя с Иоханом. Ты свободна от него.

Я почувствовал, как она расслабилась и прильнула ко мне. Мы долго стояли молча. Сквозь ее волосы я смотрел на чернеющий морской лед за окном. Я сказал:

— И я свободен от школы…

Она отстранилась, схватила руками мое лицо и повернула к себе, чтобы заглянуть в глаза. Она была бледна от испуга:

— Они тебя уволили?

— Да.

— Из-за меня?

— …Что значит — из-за тебя? Из-за меня самого…

— Не уклоняйся. Из-за наших обстоятельств?

— Да.

Я посадил ее рядом с собою на постель и рассказал все, что произошло. Я старался поцелуями растопить ее застывшее лицо. Говорил, что было бы величайшей глупостью, если бы она хоть в малейшей мере считала себя виноватой в случившемся. И что вообще глупо относиться к этому слишком трагически.

— Милая моя, это же самый обычный случай. Человека увольняют с такого места, где он мог бы зарабатывать свой хлеб и приносить пользу. Потому только, что старые перечницы в юбках или брюках изволили что-то про него подумать… Ну как-нибудь выйдем из положения. В Таллине по меньшей мере семь или восемь школ. Да еще маленькие частные. Ну, скажем, в Домскую школу лучше мне не соваться, чтобы не получить по носу. Там ведь альфа и омега тот же обер-пастор Виганд. Но к ректору гимназии я пойду.

И пошел. Я ходил туда, на Монастырскую улицу, три раза, прежде чем застал ректора Дрейера. О должности профессора я, конечно, не мечтал. Но место младшего учителя они могли бы найти для меня. Мне было достаточно только увидеть желтоватое лицо ректора, чтобы понять, как безнадежно мое обращение к нему. Ибо, помимо маловразумительных строчек графини Сиверс, у меня не было никакой другой опоры. Не мог же я теперь, во второй раз, пойти к госпоже Будберг. И ректор реагировал на ее записку единственно возможным образом. (К стыду своему, я это понял, только стоя перед ним.) Он сжал в кружок свои синеватые губы над козлиной бородкой с проседью и покачал головой:

— Non possumus!..[56]

Так мне и осталось не ясно: потому ли, что у них Действительно не было вакансии, или потому, что претендентом был я, не имевшая протекции личность с уже известной им репутацией. Этого в подобных случаях никогда и не говорят. Если случайно говорящим не окажется особенно доброжелательный человек. Каким оказался, в допустимых пределах, кистер церкви Святого Духа Дамм, некогда патрон моего отца. Ибо на следующий день я отыскал его в его квартире на дворе Святодуховской школы, на дворе моего детства, который стал еще теснее и совсем обветшал, и он мне прямо сказал:

— Дорогой мальчик, хотя за прошедшее время ты уже учился в университете и жил у графов, но я помню, как ты сидел у меня на коленях, и говорю тебе «ты»… Дорогой мальчик… первое: у меня в нашей школе Святого Духа в нынешние скверные времена один-единственный помощник — учитель арифметики на половине жалованья… И во-вторых — что, в сущности, должно быть первым… — Он отвернул в сторону свое приветливое розовое старческое лицо, потому что даже ему было трудно сказать правду. — Не думаешь же ты, что наша маленькая школа не зависит от консистории? И все остальные таллинские школы тоже? Так что в этом городе тебе сейчас вообще не имеет смысла искать места в школе. Потому что твоя история все равно уже всем известна…

И правда, казалось, что она уже всем известна. В тот же вечер наша хозяйка Сандбак вернулась от вдовы начальника портовой охраны Норике, у которой пила кофе. Сам Норике, как мы уже от нее раньше слышали, был в молодости учителем Домской сиротской школы. И мы с Мааде могли, конечно, утешаться мыслью: то, что стало известно вдове Норике через каких-то старых знакомых, не должно еще висеть на колоколе Олевисте. Однако если это в какой-то мере и могло служить утешением, то наверняка только временным.

Мы еще сидели с Мааде у меня в комнате за ужином, Каалу поел и выбежал во двор, а мы озабоченно обсуждали, что нам делать дальше, когда появилась хозяйка. Она постучала в приоткрытую дверь и сразу же вошла в комнату. Я помню, Мааде поднялась из-за стола и принялась собирать чайные чашки, потому что перед хозяйкой она старательно играла свою роль служанки. По-видимому, за кофе и новостями женщины выпили по рюмочке или даже по две вишневого ликера. Потому что наша хозяйка вдруг обратилась к Мааде на «вы» — до сих пор она говорила моей служанке просто «ты», — схватила ее в объятия и, прижав к своей пышной груди, запричитала, в то время как по разгоряченным щекам нашей матроны сбегали слезы:

— Ох, милая госпожа, ох, дорогое дитя, я только сейчас узнала от госпожи Норике — подумать только, что вам пришлось пережить. А теперь напоследок развод… И к тому же эта неприятность с господином Берендом… Так что я должна пожелать вам счастья… вам обоим… и… и… в то же время выразить сочувствие, только не знаю как… — Отойдя от Мааде, она смотрела на нас со слезами на глазах — беспомощно, радостно и лукаво. — Обождите, мои милые…

Она быстро вышла из комнаты, для скорости размахивая маленькими руками с растопыренными пальцами, будто крохотными крылышками, и сразу вернулась с тремя рюмками и початой бутылкой розового вина.

— Вы такие славные люди — вы ведь не рассердитесь… У меня здесь осталось вино со дня Марии[57]… Дорогие мои, — она своей рукой налила рюмки, — я сразу поняла, что вы любите друг друга, но вам что-то препятствует… Я сказала себе: это тебя не касается! Пусть каждый живет как умеет! Но теперь, когда я услышала… супруга раквереского ратмана… с ребенком, который не сын господина ратмана, и жена, разведенная консисторией, и вдобавок еще вашего нового господина уволили из школы. Послушайте… — Она села к столу и показала, чтобы мы тоже сели. — А сейчас, не осудите, мне так хочется выпить с вами рюмку этого вина дня Марии… госпожа Магдалена, вы такая бледная… Я, правда, не бледная, но женщине румянец нужен вдвойне… эта рюмка за вашу с господином Берендом любовь и счастье… — Она смотрела на нас влажным, сверкающим взглядом, потом закрыла голубые глаза и залпом выпила свою рюмочку. И мы выпили вместе с ней из вежливости, от растроганности, от смущения, — А завтра, — говорила хозяйка, — мы здесь иначе устроим нашу жизнь. Само собой разумеется. Чего ради вы живете в разных концах дома?! Мало вам того, что господа из консистории стоят у вас поперек дороги. Я так не поступлю! Нет-нет. Господин Беренд, завтра вы переселитесь в среднюю комнату, а я перейду в эту. Вы поможете мне перенести сюда гардероб. За ним ведь дверь в комнату госпожи Магдалены. А в ее комнате мы передвинем комод, и путь друг к другу у вас свободен. Больше не нужно будет прокрадываться