Раквереский роман. Уход профессора Мартенса — страница 67 из 124

[60], — желаю вам хорошего лета! До свидания! Когда? О, не раньше конца августа. Но мы еще успеем поиграть. Если господин директор не прекратит на ото время свои тренировки.

Глубоко и с раскаянием я заглядываю в блестящие, карие глаза госпожи Марии, и мне немного неловко за мой настойчивый взгляд (это же бессмысленная игра, в конце концов), снисходительно улыбаюсь господину директору и иду дальше на вокзал, думая при этом: «В сущности, за что я унизил этого толстого, деловитого хозяина? За молодость, грацию и гибкость мыслей госпожи Марии, которая, может быть, и поверхностна, но для се мужа все-таки слишком хороша? Или из-за него самого, за его пузатость и самоуверенность? А может быть, за Иоханнеса? Каждую зиму в продуваемой ветром лесопилке Иоханнес разогревал паяльной лампой заледеневший калоризатор мотора старого „Виганда“, машина начинала чихать, и ремень приходил в движение… А мне здесь же, на Гартенштрассе, стоя в замасленной куртке перед моим письменным столом, — его узкое лицо пылало — он бросил: „Уважаемый дядюшка, мы обойдемся без денег тайных советников!“ — и стремительно вышел… Значит, за него? Или за собственное унижение, которое я ощутил при его порывистом уходе?.. Или вовсе за то, что вчера директор Христиансен привлек мое внимание к одной книге?»

Я вхожу в коричнево окрашенный вокзал, в борющиеся между собой свежую окраску и копоть. Зал ожидания оказался более или менее пустым. Перед билетной кассой стоят шесть или семь человек с фанерными чемоданами — изделия фабрики Лютера — или с корзинами. Публика третьего класса. Отсюда в сторону Валга в это время года ездят очень немногие.

Начальник станции Куик, дружелюбный, коротконогий человек, похожий на ушат, в белой летней форме и красной фуражке семенит по диагонали черно-белого пола зала ожидания и сразу же меня замечает:

— Мое почтение! — Он уже рядом со мной. — Господин тайный советник изволят путешествовать? В Валга и Петербург? Сию минуту…

Сияя от удовольствия услужить, он катится передо мной к билетной кассе, на шаг оттесняет в сторону стоящих в очереди людей и трубит кассиру, прыщавое лицо которого виднеется в окошечке:

— Господину тайному советнику… Петербург через Валга… один первого класса!

В мгновение я получаю билет и плачу деньги. Как бы прося извинения, я улыбаюсь билетной очереди и жестом призываю их снова подойти к кассе. Я бы помешал Куику оттеснить их, если бы с его стороны это было чистое подхалимство. Несомненно. Но его готовность к услугам разбавлена подлинным почтением, почтением к self-made man’y[61], коим я в его глазах являюсь (да и сам он в собственных глазах — как-никак начальник станции), кроме того, наши отцы почти что коллеги: оба мы сыновья церковных служителей…

Куик идет за мной:

— Поезд вашего превосходительства отправляется через десять минут. Может быть, ваше превосходительство изволят зайти в буфет?

Он хочет направить меня к буфетной двери.

— Нет, нет, я хочу отправить телеграмму.

— A-а. Сию минуту.

Начальник станции уже возле двери телеграфиста. Он распахивает ее и объявляет:

— Господин тайный советник желают протелеграфировать!

Тощий телеграфист вскакивает. Здесь, через эту станцию, проезжают в Петербург среди курортных бар иной раз лица и поважнее, чем какой-то тайный советник. Но обычно они не ходят сами телеграфировать. И едва ли начальник станции так фанфарно о них оповещает.

Я пишу на краешке стола текст телеграммы и чувствую, что он читает через мое плечо:


Екатерине Николаевне Мартенс.

Сестрорецк Санкт-Петербургской губернии.

Дача сенатора Тура.

Балтийский вокзал восьмого одиннадцать часов.

Целую.

Фред.


Я подаю телеграмму, и в то время, как телеграфист считает слова — пять копеек каждое — и подытоживает стоимость, я вскользь подумал, до конца так и не поняв: сенатор стоит пять копеек… Зачем я написал сенатор? По старой привычке? Этого я обычно давно уже не делаю, потому что мой свекор давно умер. Или все-таки для того, чтобы напомнить начальнику станции за моим плечом (который об этом и так знает), к какому обществу мы теперь принадлежим? Если так, то я выгляжу, пожалуй, несколько смешным.

Я расплачиваюсь за телеграмму. Начальник хочет лично проводить меня до вагона.

— Минуту, господин Куик. Я куплю газеты.

Он сопровождает меня до газетного киоска. Самое свежее, что здесь есть, это вчерашняя «Revaler Beobachter», вчерашняя же «Päevaleht», позавчерашнее «Новое время» и недельной давности «Times»[62]. Я беру все.

Начальник станции выходит со мной на перрон. Он готов посадить меня в вагон.

— Благодарю вас, господин Куик. Не нужно.

Перрон практически пустой, пассажиры по-провинциальному заблаговременно расположились на своих местах. Но из вагонных окон на нас смотрят. Чтобы избавиться от следов только что испытанной собственной смехотворности, я прощаюсь с ним за руку:

— Благодарю вас за вашу заботу, господин Куик. До свидания.

— Рад стараться, господин тайный советник! — И с радостью, вызывающей сожаление, щелкает каблуками. — Желаю успеха… в больших… государственных делах, — Его красноватое лицо покрылось потом от сознания, что ему удалось так удачно выразиться. — И до скорого возвращения в наш славный город Пярну!

2

Здесь, на перроне, повернувшись спиной к маленькому поезду и лицом к солнцу, закрыть глаза и прислушаться.

Там, в хвосте поезда, запыхавшиеся пассажиры спешат к вагону третьего класса.

— Иди же, Яак, поторопись…

— Лийзу, чего ты тормошишься, тупая твоя голова… Мы же поспеваем… Ты погляди, вон какой-то господин преспокойно на солнышке греется.

Извозчик под мягкое тарахтение резиновых шин проезжает по булыжной мостовой мимо вокзала, и ветер, пахнущий шпалами, пропитанными дегтем, из привокзального сквера доносит до меня шелест осиновых листьев.

Странным образом это крохотное гнездышко постоянно влечет меня к себе. Каждый год, если только оказывается возможно. С тех пор, как я откупил этот дом. Первые годы — из Петербурга в Тарту, а из Тарту почтовой каретой… Два с половиной дня. Утомительно, и все-таки… Позже поездом до Валга и уже оттуда — кып-кып-кып-кып… А теперь десяток лет этой узкоколейкой… И каждый приезд сюда — будто тяжесть с плеч. Сразу, тут же, за станцией. А когда входишь в калитку на Гартенштрассе — все равно, с Кати или один… полное, ну почти полное освобождение. Прямо будто возвращаешься к детской беззаботности. Глупо, конечно… А отъезд — всегда наоборот…

Открываю глаза, из стеклянных дверей опять выходит на перрон начальник станции Куик в красной фуражке и белом летнем кителе, в руке жезл, на котором с одной стороны красный, с другой белый жестяной круг. Чтобы лично отправить поезд. Что он делает далеко не всегда, только в исключительных случаях. Я поворачиваюсь и вхожу в вагон.

Трилль-трилль-трилль… под навесом перрона Куик лично дает третий звонок. Мне кажется, слишком громко. И я слегка вздрагиваю в узком коридоре вагона.

Ну да, на этой шипящей и пыхтящей узкоколейке даже вагон первого класса оказался сзади других. Такой же недомерок, как и вагоны второго и третьего класса. Пять крохотных купе. Такие короткие диваны, что высокий человек может спать только скрючившись. Но все же светло-коричневое лакированное дерево, обивка темно-лилового плюша, в купе фонари зеркального стекла. А на фонарях плоские угловатые крышки, напоминающие мой цилиндр почетного доктора Кембриджа… ха-ха-ха… Этот дешевый, аляповатый, безвкусный вагончик изо всех сил старается походить на роскошные кареты и министерские автомобили, в которых мне доводилось ездить в мировых столицах…

Из пяти пустых купе я занимаю среднее, где меньше всего трясет. Едва успеваю сесть, как поезд дергается и начинает двигаться. И уже проплывает светло- и темно-коричневое здание вокзала. Потом плывет перрон с несколькими случайными людьми. И, наконец, господин Куик. Белый летний мундир прикрывает круглое брюшко. Разгоряченное лицо с пышными усами. Красная шапка. Потом желтая изгородь. Изгородь. Изгородь. Под которой, наперекор насыпанному гравию, растет крапива.

Мы медленно движемся между низкими домами и парковыми деревьями. Попыхиваем клубящимся каменноугольным дымом прямо в кроны деревьев и грохочем по Рижскому шоссе мимо домов с красными черепичными крышами, заволакивая их копотью. Потом выезжаем почти к самой реке. Слева кончаются окраинные дома, сараи, заборы, и распахивается сверкающая в утреннем солнце вода, разлившаяся на четверть версты. И я не отрываясь смотрю на это ширящееся сине-серое, ослепительное сверкание и закрываю глаза, в которых от недосыпания будто песок свербит. Только в четыре часа, и то благодаря снотворным таблеткам, мне удалось задремать. И оттого что я недоспал, на меня находит болезненное оживление, я ощущаю, что оно охватило меня. Как чувствую каждый раз, когда это начинает со мной твориться…

Совершенно очевидное становится вдруг другим, обычно похожим, но другим. И от этого весь мир поворачивается в пространстве и во времени, как я говорю, на восемьдесят девять градусов… и лет… И река, так ослепившая меня, что мне пришлось закрыть глаза, это уже не река Пярну… И мальчик — там виден был мальчик, стоявший с удочкой в воде между камышами, — совсем не я… Нет, конечно, именно я. Но другой я, у другой реки… И я даже не знаю, Эльба то, Аальстер, Билле или еще какая-нибудь иная у Песчаных ворот гамбургского порта… Там, на одной из узеньких улиц старого города (честное слово, неужели я это выдумал?.. Да нет же…), в одном респектабельном, немного манерном, старом адвокатском доме (я же это не придумал, господи боже мой…) я родился за восемьдесят Девять лет до моего рождений… В тысяча семьсот пятьдесят шестом году. Родился, жил и рос. Я — Фридрих Мартенс. Вернее, в тот раз — Георг Фридрих. Бегал — и уже тогда, еще до гимназии, нагляделся на все корабли, приходившие в порт этого города, на все лица, на все флаги, слушал все языки. И с папиного благословения ушел из гимназии (но лицо его я едва помню: худощавое, с желтоватым оттенком, с седыми бровями, исполненное достоинства и всегда будто омраченное; в сущности, очень похожее на лицо моего отца Фридриха, насколько помню его или представляю себе — давно-давно, в ризнице Аудруской церкви… — и с благословения папы я ушел из гимназии в тысяча семьсот семьдесят шестом году в Гёттингенский университет Георгия-Августа учиться и изучать, как же на деле функционирует это мировое столпотворение языков, кораблей, флагов и государств… Изучать, тем более что в Германии того времени этого себе ясно не представляли… И когда я через восемьдесят девять лет снова нашел эти корабли, языки и флаги, или, во всяком случае, частичку их, в речной гавани Пярну, то эта частичка послужила импульсом к тому, чтобы все во мне сразу возникло и ожило… Что я не сразу осознал…