Раквереский роман. Уход профессора Мартенса — страница 77 из 124

— Никакого «но». Выбирайте кафедру международного права. Ибо любым другим выбором вы продемонстрируете такую некомпетентность в отношении самого себя, что я не смог бы нигде вас поддержать. На своей кафедре я поддержу вас всей душой. И даже предскажу заранее — да-а: если вы изберете международное право, то и в России окажется однажды свой Мартенс, а мир получит русского Мартенса.

Он умолкает и смотрит на меня с горячим доброжелательным запалом. Я закрываю глаза и слышу, как порыв дождя стучит в стекла.

— Ну как, Федор Федорович, последуете вы моему желанию и совету?

И я подчинился. И поступил, как он желал и советовал. Ибо понял: если в такую минуту включены такие регистры, то нет мне спасения от моей особой, двойственной судьбы.

8

Слева за окном все еще тянется Кикепераский сосновый бор, сквозь который мы уже много времени дымим. Однако справа он неожиданно начинает редеть, и — в стеклянную дверь купе и окно в коридоре видно — мы уже на открытом лугу и затем возле низких серых домишек окраины Килинги-Нымме.

За домами мелькает зелень высокой кладбищенской березовой рощи. Как всегда. Подальше — одинокая башня Саардсской кирки. Как всегда. И где-то там, позади серых домов, уже четвертый год чернеет пепелище. Дом кого-то из бунтовщиков. Превращенный усмирителями в пепел. На рождество 1905-го. Один из тысяч домов, которые сожгли в отместку за сотню мыз.

Однако поезд здесь, в поселке, не останавливается. Ибо какое значение имеет в нашей стране гнездо с тысячей жителей, с его сапожниками, мельниками, лавочниками?! Если вольтветиский господин Штрик двенадцать лет назад, когда прокладывали эту дорогу, велел построить станцию не в поселке, а на пять верст восточнее, на своем пастбище?! Там она до сих пор и находится… И до сих пор (за исключением тех недолгих месяцев, страшных, гордых, бог его знает каких месяцев…) и станции, и поезда, и дела стоят в Лифляндии на том же месте, где они стояли и прежде. Или, может быть, все-таки не совсем там. Даже если теперь во многих смыслах еще на худшем месте…

Господин Булачелл, молдавский аферист, когда-то ведь и в Таллине практиковавший господин, самая дорогая и самая грязная собака в нашей адвокатуре, будто бы заявил в Петербурге, что вскоре от премьер-министра должно последовать повсеместное распоряжение судам закрыть все незаконченные дела по обвинениям против «истинно русских людей» и отклонять все поступающие на них новые жалобы. Да. А в Таллине уже третью неделю идет процесс над Таллинским комитетом социал-демократов. В военном суде, разумеется. Почти тридцать обвиняемых. Так что дюжину или две опять отправят к каторжникам и высланным в Сибирь. И все время готовятся новые процессы.

…Боже мой, позавчера, в пятницу вечером, я зашел мимоходом в здание Пярнуского вокзала, забрать свои газеты. Я шел из Зимнего порта, где возился с моторной лодкой. Это я делаю всегда сам. Снобизм и сама эта лодка, и маленький пристмановский двигатель на ней. Куда я в ней ездил? До Сиидиской запруды. Немного по рекам Рейю и Сауга. На просторной посудине дальше там и не пройдешь. Раз или два на Кихну. Ездил показывать приезжим из Петербурга экзотические юбки островитянок. Однако эта лодка с мотором у меня уже пять или шесть лет. Так что керосиновый насос время от времени требует чистки и регулировки. И я не поручаю этого Карлу. Хотя, наверно, он сделал бы более умело. Это, конечно, тоже моя маленькая прихоть, если угодно. В пятницу вечером прихожу на станцию, кладу газеты поверх инструментов в старый портфель, который у меня с собой, и вдруг вижу, что на станции — как бы сказать — какое-то удрученное оживление. Какие-то мужчины с мрачными лицами и бледные, заплаканные женщины выходят от начальника станции в зал ожидания и потом возвращаются из буфета с какими-то завернутыми в бумагу свертками. И когда на мгновение дверь в комнату начальника станции открывается, я заглядываю туда и вздрагиваю: несколько охранников с ружьями и штыками и дюжина мужчин в ручных кандалах. Я сразу, конечно, понял: арестантский этап, ожидающий, пока подадут поезд на Таллии. Время от времени задержанных в Лифляндии бунтовщиков посылают судить по месту преступления, в суды Эстляндии. А чтобы закованные люди меньше бросались в глаза (мы же в этом отношении старательны прямо-таки непропорционально), Куику дано распоряжение держать их до прибытия поезда в комнате начальника станции. Однако близкие узнали об отправлении этапа, подкупили стражу (слава богу, в России все еще можно подкупить стражу), и она из гуманности позволяет заключенным проститься с близкими. Из буфета кое-кто приносит закованному брату, сыну или мужу булку и колбасу.

Выкрашенная серым дверь начальника станции закрыта. Его самого не видно: разумеется, его там, в комнате, нет. На мгновение я приостанавливаюсь в зале ожидания в каком-то странном смущении, которое всегда возникает при виде арестантов, особенно арестантов в оковах, и которое в последние годы нам так часто приходилось испытывать — смущение, состоящее из смешения сочувствия, вопросов, утверждений… Ох, эти несчастные… Но ведь некоторые наверняка виновны… Возможно, убийцы, кто может знать… Слава богу, что это не я… Я от всего этого далек… А, может быть, следовало бы быть ближе… Глупости, я уже не так молод… И я никогда не был столь глуп… А может быть, в свое время все же… Нет, нет, не в такой мере, чтобы за это… А, в сущности, за что же их? Я, во всяком случае, в этом не виноват…

Я стою и готов уже повернуться, чтобы выйти из здания вокзала, идти домой ужинать (жена Карела, Фрида, готовит мне еду), как дверь из комнаты Куика опять открывается и оттуда выходит арестант в сопровождении вооруженного охранника. Он идет в мою сторону. Он проходит довольно близко от меня. Он идет в уборную, это я понимаю. И тут я его узнаю. В тот же момент он — меня.

Мне кажется, если бы я не прореагировал, он бы молча прошел мимо меня. Но это было бы как-то оскорбительно. Пусть бы даже он хотел меня пощадить. В моей мысли об оскорблении и потребности казаться смелым, наверно, кроется и чувство долга. Хотя я ничего ему не должен. Я говорю:

— Здравствуй, Иоханнес… Каким образом ты здесь? Ты же должен был быть в Риге…

На ходу, почти неслышно, он произносит:

— Я два года просидел в Риге. Под следствием. И потом — неделю здесь. Теперь меня отправляют в Таллин.

— Два года… Ты пропал из Пярну, но что ты арестован… — Я невольно иду вместе с ним.

Охранник следует в трех шагах за нами и делает вид, что он меня не замечает. Ему, по-видимому, заплачено.

— Почему ты не сообщил?

— Зачем?

— Могу ли я что-нибудь для тебя сделать?

— Нет.

Мы останавливаемся в темном коридоре перед уборной. Охранник подошел к нам довольно близко. Не оборачиваясь, я сую ему в руку шуршащую синюю пятирублевую купюру:

— Несколько слов. С родственником. Понимаете…

Он остается в коридоре перед дверью.

В пустой уборной, выкрашенной коричневой масляной краской, мы стоим с Иоханнесом рядом у желоба, и каждый пускает струю. В связи с холерой в Петербурге и здесь все отхожие места обсыпаны хлористой известью. Запах хлорки вызывает у меня тошноту. В России я только во дворцах встречал сортиры, в которых не было вони. Я быстро соображаю: у меня с собой тридцать или сорок рублей. Может, он принял бы их сейчас от меня. Сам я ему предлагать не стану. Нет. Из-за его отказа два с половиной года назад. Но я еще раз спрашиваю:

— Что я могу для тебя сделать?

Он пожимает плечами и продолжает мочиться. Худой, потускневший, в мятой одежде. У него ведь нет жены, которая и на свободе-то заботилась бы о нем, тем более теперь. На шее старый перекрученный платок. Его светлые, торчащие на макушке волосы не стрижены, но лицо все же чисто выбрито. Он стряхивает руками в оковах последнюю каплю и начинает застегивать брюки. Половина пуговиц не застегнута. Своими серыми, как вода, глазами он смотрит на меня с легким презрением.

— Если бы у вас оказался напильник… — он показывает подбородком на портфель, который я поставил на окно, потому что каменный пол мокрый и склизкий, — но ведь у вас его нет. У вас там международные соглашения…

— А если бы оказался?..

— Я попросил бы его себе.

— У меня ведь есть там напильник.

Я не спрашиваю его, зачем он ему нужен. И так ясно — чтобы распилить кандалы. И я не хочу, чтобы он мне это сказал. Сейчас я могу думать, что не знаю, для чего он ему. И повторяю:

— Случайно у меня есть напильник.

Я застегиваю брюки и открываю портфель. Достаю из-под газет маленький, очень хорошей стали напильник. Он из комплекта инструментов, купленного одновременно с лодочным мотором. На красной лакированной ручке золотыми буквами «Priestman». Я протягиваю его Иоханнесу. Он берет обеими руками — одной он ведь не может, — и напильник исчезает молниеносно, как у иллюзиониста, я сказал бы, как у преступника, — я не успел заметить — в рукаве, в сапоге или под полой.

— Спасибо. Не поверил бы, что господин тайный советник…

— А если спросят, откуда он у тебя?

— От дядюшки. Тайного советника. В сортире Пярнуской станции. — Теперь этот проклятый парень еще издевается надо мной — ха-ха-ха. Потом он говорит серьезно: — Ну, нашел. В сортире на станции. Но в Риге. Годится?

— Годится. В чем тебя обвиняют?

Он пожимает плечами:

— Во всех смертных грехах.

— И сколько тебе могут дать?

— Три или четыре года каторжных работ.

Чувствую смехотворное и опасное желание его спровоцировать, чтобы он захотел попросить меня о чем-нибудь серьезном…

— Адвокат нужен?

— И пришли бы защищать?

— Ха-ха-ха. У меня нет на это права. Но я организовал бы…

Он смотрит мне в глаза:

— Зачем адвокаты? Если есть напильник.

Что мне ему на это ответить? Я говорю:

— Когда выяснится, сообщи. В Пярну — мне пересылают отсюда почту — или в Петербург. Пантелеймоновская, дом двенадцать.

— Ну, там будет видно. Спасибо за помощь.