Раквереский роман. Уход профессора Мартенса — страница 78 из 124

Он выходит из уборной, и, когда я спустя минуту прохожу через зал ожидания, чтобы выйти на улицу, он уже по ту сторону серой крашеной двери Куика.

И сейчас, когда мы рывком трогаемся со станции Вольтвети, я, вздрагивая, думаю: позавчера вечером и ночью в таллинском поезде у него было шесть или семь часов времени. В темном узкоколейном «Столыпине». Да-да: арестантские вагоны с решетками на окнах и запертыми купе, которые у нас теперь встречаются в половине составов, народ называет по имени господина премьер-министра. Так что в Таллин он вполне мог приехать с уже распиленными кандалами. И, возможно, не он один. Едва ли их до утра продержали на Балтийском вокзале. Не знаю, где расположены таллинские тюрьмы. Но их, должно быть, ночью повели по городу. Значит, если все удалось, то сейчас Иоханнес уже бог знает где… И почему-то я вдруг его вижу — сидящим на красной дорожке на лестнице, прислонившись спиной к дверям нашей квартиры на Пантелеймоновской, двенадцать, и ожидающим моего приезда… И на какой-то миг я испытываю радость, что я не собираюсь идти в нашу городскую квартиру, а вместе с Кати, которая завтра днем с шофером приедет на Балтийский вокзал меня встречать, мы сразу отправимся в нашем «Ландоле» в Сестрорецк…

А во вторник утром я должен быть у министра…

9

Итак, в 1867 году я начал работать в университете. И осенью шестьдесят девятого года получил степень магистра (за работу над той же темой «Частная собственность во время войны»), и мне было двадцать четыре года, когда я впервые поехал с учебной целью на Запад: Берлин, Амстердам, Брюссель. На восемьдесят девять лет позже, кажется, даже с точностью до одного месяца, чем двадцатичетырехлетний Георг Фридрих поехал из Гёттингена в Берлин, Амстердам и Брюссель… После чего, спустя полтора года, в 1782 году Георг Фридрих стал в Гёттингене доцентом международного права. А я в Петербурге точно тем же в 1871-м… Разумеется, днем, среди людей и дел, среди повседневного течения жизни, я внушал себе, что эти совпадения — не что иное, как случайность. Однако ночами, в темноте, в сумерках, один на один с собой, когда я отрывал глаза от работы, лежавшей на письменном столе, и при свете шипящей масляной лампы смотрел на три портрета, которые стояли в ряд на книжной полке против стола, — Гротиуса, Ваттеля, Мартенса — и мне случалось заглянуть третьему в глаза… то иронический, всезнающий взгляд моего двойника говорил мне, что все это далеко не случайно…

В студенческие годы я жил в чердачной комнате Peterschule[90] и за кров репетировал отстающих учеников. Став доцентом, я переселился на Васильевский остров, за университет. На четвертой линии у меня была трехкомнатная холостяцкая квартира. Гостиная, спальня, рабочая комната, в то же время служившая библиотекой, а рядом с кухней Комнатка для прислуги, в ней жила тетушка Альвине, которая вела мое хозяйство. Эта шестидесятилетняя женщина родом из Пярну переселилась к дочери в Петербург к после смерти той осталась бездомной, пока я случайно не обнаружил ее подметающей полы в Эстонском обществе — единственная подлинная польза от хождения в это общество… Хотя многие годами меня убеждали, что посещение его почти что мой отечественный долг… Первым затащил меня туда Янсон, в то время новоиспеченный доктор в области статистики. Теперь он уже скоро двадцать лет на том свете, так же как и тетушка Альвине…

Ну так вот, в моей доцентской квартире ночью я отрывал глаза от рукописи докторской диссертации, от консульских дел в Турции, Персии и Японии и смотрел на своего двойника… Кстати, о физическом сходстве, по крайней мере о схожести наших лиц, говорить нельзя. Насколько можно судить по той старой гравюре, которую я обнаружил в веберовском «Словаре ученых» и заказал увеличенную фотографию, между Георгом Фридрихом с его лисьим лицом и бакенбардами и мною нет ничего общего. Нет-нет, тем более внутренней и фатальной была моя зависимость от него — это чувствовал я, когда смотрел на портрет. Или когда вспоминал о своей вторичности.

А затем, в 1873 году, я получил в Петербурге профессуру — ибо он получил ее в Гёттингене в 1784-м. С той разницей, правда, что я стал, как и полагалось, сперва экстраординарным профессором, а он там сразу профессором, потому что в то время в Германии, во всяком случае в Гёттингене, экстраординарной профессуры просто не было. Так что это различие, эта свобода случая была совершенно иллюзорной… Позже в том же году мне надели на шею первое звено моей цепи, полной и окончательной…

Я не знаю, кому это пришло в голову. У нас ведь говорят, что все подобные дела исходят от батюшки-царя. Но в какой мере его инспираторами были Ивановский или государственный канцлер, то есть министр иностранных дел, или бог его знает кто еще, мне не известно. В один прекрасный ноябрьский день (на самом деле — как сейчас помню — противный, унылый, грязный, безрадостный оттого, что не было снега) меня прямо с лекции вызвали к ректору и тот с сияющей улыбкой сообщил, чтобы завтра в два часа я явился на аудиенцию к государственному канцлеру, его светлости князю Александру Михайловичу Горчакову. На мой вопрос, не соблаговолено ли сообщить мне, по какому вопросу, ректор покачал головой: не соблаговолено.

Я поблагодарил за столь почетное сообщение. Попросил принять во внимание, что завтра я прочитаю только утреннюю лекцию, а семинар, начинающийся в час, провести не смогу. («Само собой разумеется, Федор Федорович, — если вам оказана честь быть у его светлости…» В самом деле, наши профессора там бывали не часто. По правде говоря, я даже не слышал, чтобы кто-нибудь из нас был таким образом вызван на аудиенцию.) Помню, вернувшись в аудиторию, я извинился перед студентами, что прервал лекцию (разумеется, не объясняя причины), и продолжал читать об особом положении цивилизованных государств в международном государственном обществе — вопрос, который в общей теории долгое время оставался моим любимым, позволю себе сказать — вопрос, по которому я действительно кое-чем его дополнил.

Я закончил лекцию и (по-мальчишески окрыленный завтрашним визитом) длинным пунктиром наметил переход к следующей теме: в порядке экскурса я говорил о возможности самоосуществления человека в государстве как об одной из нравственных мерок этого государства. Говоря это, я искал взглядом среди своих слушателей самые поношенные студенческие тужурки, самые голодные лица (их было там достаточно) и самые критические глаза (а таких там, с божьей помощью, более чем достаточно). И проиллюстрировал свои слова, как я сказал, физически наиболее мне близким примером:

Господа коллеги, у меня два брата. Они сыновья портного из города Пярну в Лифляндии. Так же как ваш покорный слуга. Один из моих братьев был в Риге сапожником. В той же Лифляндской губернии. Он больше чинил старые башмаки, чем шил новые. Мой брат Хейнрих Мартенс. Есть у меня и другой брат, Аугуст. Сын того же отца. Врач, получивший в университете степень доктора. Он жил в Португалии, на острове Мадейра, в городе Фуншал, и благодарные люди за его беззаветное служение народу еще при его жизни воздвигли ему памятник — что почти всегда случается только с властителями.

И закончил:

Так что, господа коллеги, при всех трудностях, с которыми вам доведется встретиться при самоосуществлении, советую вам помнить — решает не то, откуда вы приходите, а то, с чем вы приходите, куда и с каким усердием вы это несете.

Я пошел домой, велел Альвине отутюжить на завтра мои фрачные брюки и за послеобеденным кофе и сигарой сосредоточенно думал, зачем я мог понадобиться его сиятельству. Ивановский лежал с люмбаго, у него была повышенная температура. Так что я не мог пойти и спросить, знает ли он что-нибудь по этому поводу — если он сам меня об этом не информировал. Однако в общих чертах мне было ясно: я требовался для какой-то беглой теоретической консультации. Я понимал, что вряд ли это касалось, скажем, Союза трех императоров, который его сиятельство заключил недавно в Берлине с Бисмарком и Андраши, больше для собственного, чем для русской общественности удовлетворения. Более правдоподобно (особенно если думать о возможной рекомендации Ивановского), что его сиятельство нуждается во мне в связи с конфликтом между Россией и бухарским эмиром, поскольку в то время я становился в известной мере специалистом в восточных делах.

На следующий день я вернулся после лекции домой, надел фрак, заказал извозчика и поехал сквозь противный мокрый снег, но все же от оживления несколько разгоряченный, в министерство иностранных дел и без одной минуты два попросил доложить о себе его сиятельству.

Это была моя первая встреча со стариком. За два года до этого у меня были от министерства иностранных дел кое-какие поручения, и тогда я нанес пятиминутный визит его заместителю.

Пушкин, который дружил с Александром Михайловичем в лицейские годы, за пятьдесят лет до моего визита писал о нем:

Питомец мод, большого света друг,

Обычаев блестящий наблюдатель,

Ты мне велишь оставить мирный круг,

Где, красоты беспечной обожатель,

Я провожу незнаемый досуг.

Помню, как, сидя на шелковом диване в приемной канцлера, я старался вспомнить стихотворное послание Пушкина Горчакову. Должно быть, я читал его гимназистом, в ходившем по рукам списке, еще до того, как оно было напечатано…

И, признаюсь, мне во сто крат милее

Младых повес счастливая семья,

Где ум кипит, где в мыслях волен я,

Где спорю вслух, где чувствую живее

И где мы все — прекрасного друзья,—

Чем вялые, бездушные собранья,

Где ум хранит невольное молчанье,

Где холодом сердца поражены,

Где Бутурлин — невежд законодатель,

Где Шепинг — царь, а скука — председатель,

Где глупостью единой все равны.

Не слышу я бывало-острых слов,

Политики смешного лепетанья,