Рама для молчания — страница 24 из 40

Обнищавшие потомки обнищавших или затерянных по лагерям «буржуазных спецов» тихо, но упорно отстаивали свою интеллигентность, одолевая премудрости старых книг или нотной грамоты. Один из таких мальчиков заразил будущего писателя неуемной страстью к музыке, и музыка стала его первой профессией. Он хотел выучиться игре на виолончели, но заниматься начал слишком поздно, в пятнадцать лет, и пальцы уже не могли овладеть в совершенстве сложной техникой инструмента, так что пришлось поступить в класс контрабаса.

Музыкантом Казаков, по свидетельству его учителя профессора В.В.Хоменко, был одаренным, но ни хлеба, ни удовлетворения эта профессия ему не принесла. Гнесинское училище Ю.Казаков окончил в 1949 году, еще вовсю свирепствовал Сталин, а отец молодого контрабасиста в ту пору отбывал ссылку, и стоило при приеме на работу заполнить анкету, как лица кадровиков цепенели, потом скучнели, а язык мямлил: «Приходите на той неделе. Или лучше – позвоните». С музыкой не заладилось. Но страсть к гармонии, к чистой и тонкой красоте уже овладела им навсегда.

Жизнь в такой близости к искусству пробудила в молодом Казакове неимоверное тщеславие. Позже он признавался, что в те годы мечтал стать или дирижером, или писателем – все равно кем, лишь бы увидеть свое имя напечатанным на афише или переплете книги. Этой жаждой непременно дождаться вожделенного мига, когда где-нибудь крупными буквами будет напечатано «Юрий КАЗАКОВ», преисполнены юношеские дневники. В слове тоже открывается какая-то затягивающая сила, и выбор в конце концов окончательно останавливается на литературе, и по московским редакциям бродит высокий нескладный юноша с рукописями рассказов и пьес.

Отважившись на писательство, Юрий Казаков был решительно не готов к литературному труду. Его мысли, представления о писательстве, сохранившиеся в дневниках 1949–1953 годов, были поразительно наивны и незрелы. Сюжеты рассказов и пьес той поры удручают беспомощной фантазией и простодушной верою в то, что ждановская пропаганда льет в уши и глаза с газетных страниц и радиоэфира. Так что неудивительно, если вдуматься, содержание ученических опусов Казакова – о полисмене в неведомой автору Западной Германии, о несчастьях американского боксера-профессионала, пьеса о рабочем классе «Новый станок»…

Но что-то, видно, было в этих творениях, наивных и робких. В редакции «Советского спорта» – и куда только не заносило интеллигентнейших людей! – поэт Николай Тарасов заметил талантливого юношу, помог ему с первыми публикациями, не оставлял его добротой и заботами позже. Кстати, он же способствовал первым шагам в литературе Евгения Евтушенко. И в Литературный институт Юрия Казакова приняли, несмотря на бешеный конкурс, за те же сочинения. Приняли, но на первом семинаре раз и навсегда отучили писать о том, чего не знаешь.

В Литературном институте можно получить блестящее образование, а можно – никакого. Последнее даже негласно поощрялось, так как в идеологической политике была сделана ставка на самовлюбленную посредственность и невежество. Но там была среда. Окололитературная, собственно литературная – но настоящая, с бестолковыми и вдохновенными спорами до утра, с ее безответственностью, бурной энергией лени и дилетантства.

Студенческое самочувствие Юрия Казакова было, видимо, сродни ломоносовскому в Славяно-греко-латинской академии: уже прошла пора фронтовиков, и он оказался значительно старше и необразованнее однокурсников. Казаков ринулся в чтение с отчаянием опоздавшего. У него был очень тонкий и умный педагог – критик, исследователь литературы Николай Иванович Замошкин. Шла глубокая подспудная работа, которую мало кто видел. А на взгляд со стороны произошло чудо.

В Литинституте Казаков стал писателем, мастером прозы сразу. Рассказ «На полустанке», написанный в классе по заданию как этюд, ошеломил всех. К концу второго курса он уже был институтской знаменитостью, его безоговорочно признали гением. Уже созданы многие вещи, которые будут включаться в его сборники и при жизни, и потом…

Но тут его ждал удар сокрушительный.

Все началось с маленькой книжки в бежевом картонном переплете с гравюрой, изображавшей лирический среднерусский пейзаж: «И.А.Бунин. Рассказы». Один из первых подарков Оттепели – скромный по составу сборник умершего недавно в эмиграции и насильно забытого писателя. Только эхом из уст старых людей доносится его имя. И, отозвавшись на эхо, Казаков купил книгу бунинских рассказов, стал читать…

Те, кто застал появление в 1958 году романа Э.М.Ремарка «Три товарища», публикацию в конце 1962-го «Одного дня Ивана Денисовича», а на переломе 1966–1967 годов – «Мастера и Маргариты», знают, что такое взрыв общественной атмосферы, как от одного литературного произведения прозревает все общество и уже не может мыслить по-старому, долго пребывая под впечатлением прочитанного.

Бунин – писатель интимный, он поражает не все общество, но лишь немногих, избранных. Зато настолько мощно и властно, что поначалу немеешь, завороженный, теряешь дар письменной речи… Та маленькая бежевая книжка показала студенту Литинститута, что такое подлинная литература, в таких тонкостях, о которых он только недавно стал догадываться, еще обижаясь на справедливую критику учителей и более просвещенных товарищей. Она показала цену писательскому имени, не подверженному даже насильственному забвению, и то, чем, каким титаническим трудом эта цена обеспечивается.

Высота критерия была очевидно недостижимой. А чужой стиль непосильно властным.

Почему же Казаков выдержал удар, устоял?

Видимо, удар пришелся очень своевременно. К исходу 1955 года Казаков уже стал писателем. И уже был успех, и успех вскруживал голову, еще немного, глядишь, и сам стал бы учить, застывши в позе местного гения… Но главное, он еще не потерял способности жадно учиться.

Была причина устойчивости к бунинскому удару и объективная, не зависящая от воли молодого писателя и, возможно, им самим не осознанная до конца. Есть, наверное, какой-то закон непрерывности литературного процесса. Всякое движение в литературе – будь то жанр или течение – может умереть только естественной смертью, то есть лишь тогда, когда выскажется до конца, до дна исчерпается. Так, после Г.Р.Державина умерла ода, после И.А.Крылова – басня, П.П.Ершов завершил стихотворную сказку. Но на полуслове ни жанр, ни традиция пресечься не могут, какие бы завалы на их пути ни выстраивала неистощимая фантазия музы Клио.

Литература, когда приходит в себя от ударов истории, возвращается назад, к оборвавшейся насильно традиции, к недоговоренному слову, к недопетой песне. Так, поэты конца пятидесятых – начала шестидесятых вернули поэзию в зал Политехнического, будто Маяковский только-только захлопнул за собой дверь и она дрожит еще на петлях, вибрируя его голосом.

Доля раннего Казакова была допеть песнь Бунина. В рассказах 1956–1958 годов молодой писатель интенсивно осваивает бунинскую речевую манеру, стилистику, но первым делом – настраивает зрение до ястребиной зоркости, чтобы ни единая, самая малая, едва приметная деталь в пейзаже, в характере не терялась, не упускалась из виду. Это свойство останется с Казаковым, разовьется в нем и станет верной приметой казаковского стиля, когда строй фразы окончательно освободится от бунинских интонаций. И навсегда останется в нем неутолимая страсть к совершенству, быть может – гибельная. Во всяком случае, именно с ней связаны все драмы внутренней биографии писателя, многие печали и редкие радости Юрия Казакова.

Собственные признания, а еще больше – злонамеренная критика все же преувеличили влияние Бунина на Казакова. Оно было достаточно сильным, но длилось не так уж и долго, а главное – Казаков, и подражая, не был эпигоном Бунина, скорее – талантливым учеником, старавшимся преодолеть силовое поле чужого письма. По счастью, у него уже тогда была своя география России – не Орловщина, даже не средняя полоса, а русский Север, открытый в давние годы Пришвиным и надолго оставленный отечественной литературой. А там другие краски, другие запахи и звуки, да и характеры другие: русские провинции не одним лишь говором различаются. Поморка или Манька с их потомственным молчаливым героизмом как-то мало представимы на страницах бунинской прозы, хотя рассказы о них созданы как раз в пору увлечения великим новеллистом. И наконец, время. В России ХХ век добрался до самых глухих углов, переворошил и быт, и бытие патриархальнейших сел, откуда, казалось, никакие ураганы не выветрят сурового аввакумовского духа. Крепкие крестьяне, поразившие когда-то молодого Бунина, на глазах Казакова уже доживали свой век, перетерпев такие повороты судьбы, какие и не снились бунинским персонажам – собирателям ли антоновских яблок, князю ли во князьях. Так что сама фактура, предмет изображения во многом содействовали довольно скорому преодолению ученичества.

В 1958 году Юрий Казаков начал издаваться. В Архангельске вышли детская книжка «Тэдди» и сборник рассказов «Манька». В ноябре автора приняли в Союз писателей. Он был признан видными мастерами литературы: его удивил и растрогал своим письмом Константин Паустовский, за его творчеством стала следить Вера Панова, он уже слышал добрые слова от В.Шкловского, И.Эренбурга, М.Светлова, Ю.Олеши, Вс.Иванова. Его стали переводить за границей.

Но критика встретила молодого писателя неласково. Травля сопровождала едва ли не каждую его новую публикацию.

В том же 1958 году, когда вышли его первые книги, Казакова чуть было не лишили диплома о высшем образовании. Государственная комиссия отметила неудовлетворительным баллом рассказы из сборников «Манька» и «Легкая жизнь», и только хлопотами Всеволода Иванова гнев был сменен на милость и новеллы, впоследствии изданные не только на родине, но и в Италии, Франции, Англии, США, Японии, получили снисходительную троечку. А кто сейчас помнит тех строгих судей?

В мае 1959 года К.Г.Паустовский напечатал в «Литературной газете» статью «Бесспорные и спорные мысли», в которой целый абзац был посвящен Юрию Казакову. Как раз в те дни с прилавков книжных магазинов была буквально сметена книга молодого писателя «На полустанке», изданная наконец в самой Москве. Авторитет К.Г.Паустовского был чрезвычайно высок в глазах читателя, и это привело в бешенство партийные и литературные власти. На Казакова, отмеченного признанием мастера, была спущена с цепи целая свора злобных критиков, среди которых особой свирепостью отличался Владимир Бушин. Борьба шла на истребление, и хотя Оттепель стояла на дворе, заступаться не полагалось. Лишь одна Инна Соловьева отважилась на серьезный анализ прозы Юрия Казакова, но голос ее утонул в разносном гвалте, особенно усилившемся к концу года, когда «Октябрь» напечатал «Трали-вали», осторожно сменив название на фельетонный заголовок «Отщепенец». Не помогла осторожность.