Рама для молчания — страница 30 из 40

Ужасная судьба отца и сына:

Жить розно и в разлуке умереть.

Известно, что в значительной мере личность формирует среда, в которой она развивается. Взгляд из сегодняшнего дня натыкается на парадокс:

Печально я гляжу на наше поколенье

Его грядущее иль пусто, иль темно…

Не хватило поэту, далеко в своем развитии опередившему сверстников, ни терпенья, ни самой жизни увидеть, сколь плодотворно это самое «наше поколенье»: Белинский, Гончаров, Герцен, Огарев, Станкевич, Грановский, Бакунин, рядышком Тургенев, за ним Достоевский… Да ведь и Гоголь всего лишь на пять лет старше. Они реализовались в разные годы и обрекли потомков дивиться историческому парадоксу: когда жизнь Лермонтова завершилась, его старшие собратья – те же Герцен и Гончаров – еще не начинались. И в нашем восприятии они ему вроде как и не современники.

Типичная обстановка московского дворянского дома – довольно скромная, соразмерная невысоким потолкам и небольшим комнатам мебель без особых украшений. Удобные кресла, кушетки, секретеры… По стенам – рисунки и, как положено, семейные портреты. В простенках большой гостиной – барельефы Федора Толстого на темы войны 1812 года.

Здесь хочется остаться жить. И как же странно, выйдя за ворота, уткнуться в зады Нового Арбата, о существовании которого успеваешь напрочь забыть. Примиряет разве что здание Дома книги – что ни говори, очаг культуры.

У Николая Васильевича

Самое живое здесь – посмертная маска Гоголя. И это не вымученный парадокс. Увы, так оно и есть.

Редкая, редчайшая удача для музейщика: не только стены подлинные, а самое главное – камин, тот камин, который мистическим образом много лет удерживал нас от того, чтобы войти в дверь, мимо которой проходили сотни раз к «Арбатскому» метро, непременно оглядываясь на гениальный андреевский памятник. Камин, в котором погиб второй том «Мертвых душ»!

Так мы туда и не зашли, а потому не ведаем, каким был музей до реконструкции. Но случившийся двухсотлетний юбилей Николая Васильевича вызвал к жизни финансирование, плодами которого мы и давились, переступив наконец этот порог.

Самое честное, без претензии на подлинность, что есть в этом музее, – последний зал, где расставлены мониторы, с помощью которых можно увидеть на экране и эпизоды биографии Гоголя, и гоголевские места Москвы, и портреты его современников. Вспомнилось, как довольно давно изумили нас подобные мониторы в Эрмитаже, где дети в упоении собирали паззлы картин Рембрандта. Ну и на здоровье. И пусть бы в иных городах, где нет свидетельств жизни гения, напоминали о нем такие залы…

Но зачем покушаться на то, что хранит живую память, как принято писать в музейных буклетах… Опять-таки, понимаем, что экспозиция пронизана сквозной идеей. Читаем в путеводителе: «В каждом из помещений внимание привлекает ведущий предмет. Он превращен в символическую инсталляцию и выражает акцент комнаты. В прихожей это «сундук странствий», в гостиной – камин, в кабинете – конторка…»

Пытаемся подчиниться этой логике и присоединяемся к экскурсии.

Акценты действительно расставляют. А чтобы усилить таковые, за гардинами спрятана «волшебная», как сказал экскурсовод, кнопочка. Нажал – и с помощью реостата притушивается свет, а над головой изумленного посетителя начинает звучать топот копыт, чьи-то отдаленные голоса… Эдакий символ странствий. И фальшь разлилась по всему залу.

Это еще цветочки. Конторка, за которой писались гоголевские шедевры, превращена фантазией оформителя в «алтарь творчества», что и засвидетельствовано в пояснении. Она обрамлена плексигласовыми стенками в форме золотистых ангельских крыльев. Вообще пластик – главенствующий материал дизайна. И при всей нашей нелюбви к любой синтетике здесь она вписывается в концепцию. Более того, искусственность, суррогатность тут, как ни странно, органичны, они демонстрируют не только временной – сущностный разрыв с миром Гоголя.

Но камин…

Оргстекло и здесь отгородило нас от мраморного холода рамы, в которой скрючиваются, чернеют, иногда вспыхивая, листы поэмы. Не стоит, полагаем, и упоминать о том, что по мановению кнопочки в камине имитируются языки пламени – это лежит на поверхности. А вот сменяющие один другой портреты на экране над каминными часами с навсегда застывшими на трех ночи стрелками – апофеоз экспозиции. Это лица тех, кто мог мелькнуть перед мысленным взором творца, предающего огню свое творение. В ряд друзей Гоголя затесался Данте Алигьери в лавровом венке, что, вероятно, долженствует подчеркнуть грозное величие момента.

Честно говоря, хочется немедленно уйти. Но есть еще комната, где, повернувшись лицом к стене, умирал сорокадвухлетний, молодой, по нынешним понятиям, Гоголь. Нет нужды говорить, что диван, на котором он скончался, отгорожен прозрачной пластиковой ширмой. Но тут является посмертная маска, которая, как это ни дико, наконец-то возвращает чувство прикосновения к живому гению…

Назовите нас замшелыми ретроградами, застрявшими в глубоком прошлом, чуждыми современному видению прекрасного, но есть нечто вечное, непреходящее, и оно зовется – вкус, антиподом чего во все века была и будет пошлость.

Это непреходящее останавливает нас во дворе. Сосланный сюда с бульвара «за пессимизм и мрачность» шедевр скульптора Н.А.Андреева возвращает нас в реальность – ту, где живут его тексты, к которым нас влечет разбуженная раздражением тоска по ним.

А экспозиция музея вдохновлена совсем другим памятником – занудный нравоучитель с книжкой и соответствующая образу надпись на постаменте: «Великому русскому художнику слова Николаю Васильевичу Гоголю от правительства Советского Союза» в устье бульвара, названного его именем. Он хоть и отлит из натуральной бронзы, а по сути своей такой же – плексигласовый.

И мы бредем прочь, «сюда я больше не ездок», как сказал другой классик, но мы, к счастью, знаем, где «оскорбленному есть чувству уголок». Стоит только открыть книгу и прочитать: «В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки: отставные подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян, словом, все те, которых называют господами средней руки. В бричке сидел господин…»

У Ивана Сергеевича

Дом этот на Остоженке знаком с детства. В Москве мало осталось деревянных неоштукатуренных особняков, да еще с садом. И нужно некоторое усилие, чтобы увидеть: подобными усадьбами была застроена вся дворянская часть города – от правого берега Москвы до правого берега Яузы. А теперь он – один из немногих, уцелевших в нашей столице после бурь ХХ века. К тому же дом отмечен мемориальной доской, сообщающей о том, что здесь жил Иван Сергеевич Тургенев, и городская легенда из поколения в поколение утверждает, что именно в этом особняке происходило действие хрестоматийной повести «Муму».

И вот первая странность: оказывается, музей здесь открылся только в 2009 году, а до того особняк занимали то коммунальные квартиры, то конторы, столь далекие от литературы, что под угрозой была его судьба: у нас любят перестраивать под сиюминутные нужды. Последним в доме Тургенева обитало Главное управление по производству спортивных изделий Спорткомитета СССР (в постсоветские времена – ЗАО «Спортинтерпром»). По счастью, это ведомство весьма трепетно отнеслось к памятнику отечественной культуры и в целом сберегло его от всякого рода новшеств, разместив конференц-зал и подсобные помещения в подвале.

Варвара Петровна Тургенева (урожденная Лутовинова), поселившись здесь в 1840 году, мечтала, чтобы сын ее Ванечка чувствовал себя полноценным хозяином дома на Остоженке. В письмах она рисовала планы, подробно излагала предназначение каждой из комнат: «У меня прекрасный маленький московский дом… в котором всегда воздух ровен, тепло, светло, сухо, покойно. Лакейская, официантская, зала, гостиная, спальня вместе мой кабинет, уборная, гардеробная, девичья – и бибишкина комната, – пишет она сыну в Берлин. – О! Приезжай только, мы отопрем дверь от брата в девичью – девок и гувернанток сведем вместе, а комнаты гувернанток мы отдадим все три тебе, хозяину. Теперь пойдем в конюшню. У меня 5 серых лошадей в карету, две лошади в сани брату и дяде, пока и довольно… Корова – большая, славная – наконец корова. И Серебряков – давнишние мои требования-потребности – корова и конторщик».

Для нас, переживших всю вторую половину ХХ века и уже давно въехавших в век ХХI – корова на Остоженке, что ни говори, явление весьма экзотическое. Где она паслась? На Комсомольском проспекте?

Сотрудники музея, слава Богу, не стали воспроизводить по указаниям Варвары Петровны назначения комнат – гостиной, столовой или спальни. Соблазн был велик, но, к счастью, музейщики не пошли по столь легкому пути. При отсутствии собственно тургеневских вещей это с неизбежностью отдавало бы претензией.

Анфилада комнат представляет собой цепь выставочных залов: витрины с прижизненными изданиями Тургенева, гравюры и акварели с видами Москвы, Орла, Петербурга, Парижа и других городов, где бывал писатель, театральные афиши. Единственный автограф Ивана Сергеевича – записочка его рукой по-французски бельгийскому музыканту Юберу Леонару. Однако более сильное эмоциональное впечатление производит голубой прямоугольник: «Билет для входа на обед в день открытия памятника Пушкину 4 июня 1880 года в зале Благородного Собрания, в 6 час. по полудни». Хотя этот билет напечатан типографским способом, от него веет подлинностью, которую усиливают чернильная клякса и строчка в пояснении «орешковые чернила». Иван Сергеевич писал: «Пушкин был в ту эпоху для меня, как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полубога».

Вдоль стен – мебель сороковых-пятидесятых годов ХIХ столетия, характерная для особняков на Остоженке и Пречистенке. Ширмы и столики, кресла и диванчики, зеркала, обстановка спальни не ставят задачи реконструкции, а скорее служат фоном, помогая почувствовать атмосферу дома. Но странным образом эффект присутствия возник при случайном взгляде в окно: сквозь переплет рам наискосок показался край колонны, и сразу главный экспонат – сам дом – оправдал существование музея, как бы простил утрату тургеневских семейных реликвий…