Рама для молчания — страница 32 из 40

комнате. Это – как в пустыне, где всё сожжено солнцем, а само солнце тоже догорает, угрожая бесконечной темной ночью».

Уже в который раз замечаем, что очень часто в домах-музеях живое чувство возникает вовсе не там, где предполагалось. Так и сейчас. Не в кабинете, не возле письменного стола, за которым создавались шедевры, а в столовой, у стола обеденного, образ Толстого увиделся ярче всего. Одна мелкая деталь: около его тарелки стоит стакан для воды. И кажется, что вот-вот пробьет шесть часов, войдет Лев Николаевич, сядет на свое место, а Софья Андреевна начнет разливать суп из сине-белых супниц, одна из них – меньшая – вегетарианская.

И еще. Смотрительница, с явным любопытством прислушивавшаяся к нашему разговору, вдруг сказала: «Знаете, тут во время ремонта случилась беда: разбилась вон та зеленая лампа, любимая графа. Посчитали – 165 мелких осколков. И представляете – вот чудо техники: так склеили, что ни трещинки не видно».

Нет и не может быть такой техники, чтобы воскресить ушедшую отсюда жизнь.

Зато есть сила воображения…

У Антона Павловича

Дом этот на Садовой-Кудринской узнается по прозвищу, которое дал ему самый известный обитатель: «Живу в Кудрине, – сообщал А.П.Чехов в одном из писем, – против 4-й гимназии, в доме Корнеева, похожем на комод. Цвет дома либеральный, т. е. красный». Дверь с табличкой «Доктор А.П.Чехов» заперта – вход в музей расположен в пристройке с крылечком. Быстро минуем первый зал с видами Москвы и книгами на витринах (впрочем, два экспоната задерживают наше внимание: свидетельство об окончании медицинского факультета Московского университета, подписанное Н.В.Склифосовским, и карманный «Календарь врача» за 1884 год: в точности такой же, но за 1881-й хранится в нашем домашнем архиве) и оказываемся в прихожей, у той самой запертой двери, только изнутри. Вот теперь-то легко представить себя гостем этого дома: пациентом доктора, курьером редакции «Русских ведомостей», литератором или художником, другом брата Николая. Маленький столик, на нем – поднос для визитных карточек, которые гости оставляли, разминувшись с хозяином дома. Первым бросился в глаза прямоугольничек:

...

Архитектор

Франц Осипович

ШЕХТЕЛЬ

Конечно, Чехову лучше было б жить не в «красном комоде», а в особняке работы Шехтеля, тут какая-то трудноуловимая, но очень прочная связь. Впрочем, в шехтелевском здании живут пьесы Антона Павловича, а чайка, будто в соавторстве созданная, – эмблема театра в Камергерском переулке. Как ни дико звучит на неопытный слух, но Чехов, несомненно, принадлежит русскому модерну.

Прихожая ведет прямо в кабинет – просторную проходную комнату. В те времена о коммунальном быте представления не имели, и квартиры строились так, что почти все комнаты были проходными. Для кабинета врача неудобнее не придумаешь, да и писателю каково: сосредоточишься ли тут?

Здесь главенствуют два предмета: письменный стол и докторский баульчик с инструментами. На письменном столе, в отличие от многих музеев, нет копий авторских рукописей. Он чист, прибран и украшен двумя портретами – Чайковского и Левитана… О дружбе с Левитаном написаны десятки статей и книг, Чайковский, к которому с трепетом почитателя относился хозяин дома, удивил своим внезапным визитом. Еще бы не удивиться! К писателю, только-только расставшемуся с юношеским псевдонимом Антоша Чехонте, вдруг входит сам Петр Ильич!

Но царствует на столе, конечно, чернильница с бронзовым конем – подарок пациентки, которой доктор Чехов прописал лекарство и сам же его купил: у бедной женщины тогда не было денег. Ничего нарочитого, искусственного. Но вот эта чистота, порядок на столе убеждают в подлинности больше, чем любой наглядный экспонат: садись и пиши, всё приготовлено. Это вам не «алтарь творчества», возведенный плексигласовыми стенками вокруг гоголевской конторки. Это, скорее, по-цветаевски:

Мой письменный верный стол!

Спасибо за то, что ствол

Отдав мне, чтоб стать – столом,

Остался – живым стволом!

Еще бы не быть живым, если невидимые следы на нем оставили отпечатки пера, выводившего на чистом листе «Спать хочется», «Ванька», «Степь»… Три тома из двенадцати на нашей книжной полке составляют рассказы и повести, написанные за этим столом. За ним и состоялось преображение Антоши Чехонте в Антона Павловича Чехова. Есть два русских писателя, чьи имена без отчеств как бы хромают: Василий Андреевич Жуковский и Антон Павлович Чехов. Тут какая-то тайна поэзии в звучании имен. Не разгадана до сих пор.

Живописные работы старшего брата Николая Павловича, пианино, на котором он играл Шестую прелюдию Шопена – свою любимую, рукодельные салфеточки – все очень скромно: обстановка русской семьи среднего достатка и высоких духовных запросов, вовсе не нуждающихся в предметах роскоши.

Комната младшего брата Михаила, тогда студента юридического факультета, воссоздана по его рисунку, на котором сохранилось пояснение Антона Павловича: «Кабинет будущего министра юстиции», а светелка Марии Павловны с уютным эркером сохранила обаяние живого человеческого жилья.

К двадцати шести годам писатель заработал на аренду двухэтажного дома. А выбился из лавочников, ведь в гимназические годы стоял в Таганроге за прилавком, заворачивая в кулек полфунта дешевых карамелей или ломкого печенья. Тут два типичных исхода: одни, не выдерживая стремительного подъема ввысь по социальной лестнице, сходят с ума или спиваются, другие ломаются в испытании медными трубами, становясь чванливыми и самовлюбленными. Чехов – по капле выдавливал из себя раба: без этой физической боли и повседневного труда, результатами которого никогда не останешься доволен, не станешь свободным. А на каторжный остров Сахалин выехал из Кудрина человек абсолютно свободный.

Оно конечно, сам жанр «дом-музей» подразумевает экспозицию, рассказывающую о годах, именно здесь проведенных. Но чеховский «дом-комод» органично перетекает из «музейной» части, повествующей о начале пути, в жилые комнаты, а затем опять в залы с экспозициями, посвященными Сахалину, последним годам и Чехову-драматургу. Очень тонко, легкими намеками в силуэтах дверных коробок, витрин, багете, обрамляющем фотографии, возникают изящные, плавные, одному модерну присущие линии.

Антон Павлович жил в этом доме с 1886 по 1890 год, т. е. еще в позапрошлом веке. В ХХ заглянул краешком короткой жизни – всего три с половиной года. Но вот что интересно. Вероятно, не без умысла соседствуют две фотографии: Чехов и Лев Толстой и Чехов и Максим Горький, сделанные почти в одно и то же время. В нашем сознании Толстой – безусловно ХIХ век, а Горький столь же бесспорно век ХХ. И, стоя перед ними, вдруг понимаешь, насколько в творчестве Чехова, вроде бы не нацеленном намеренно на социальность, все говорит о переломе, все преисполнено тревоги, предчувствия будущих катастроф под звуки пошленькой мелодии «Та-ра-ра-бумбия, сижу на тумбе я».

И приходит на ум многажды цитированная – но не станем удерживаться – чеховская формула из рассказа «Студент»: «Прошлое, – думал он, – связано с настоящим непрерывной цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой».

У Алексея Максимовича

– Предлагаю тост за хозяина дома!

Со своего места поднимается Алексей Максимович:

– Я здесь не хозяин! Хозяин – Моссовет.

К возвращению из эмиграции Горькому приготовлена золотая клетка: особняк Рябушинского на Малой Никитской, построенный по проекту Франца (Федора) Осиповича Шехтеля. Не Алексей Максимович выбирал себе приют, не он обставлял его мебелью, более того, тут все до мельчайших деталей противоречит склонностям подневольного обитателя. Трудно было найти в Москве жилище, настолько далекое от его натуры.

Здесь, как на Арбате: одна дверь ведет в два разных музея.

Так что, подходя к этому зданию, еще не знаешь толком, к кому, собственно, идешь: к великому архитектору или к первому председателю Союза писателей СССР.

Особняк Рябушинского – пожалуй, самый выдающийся образец архитектуры всего течения, известного как «московский модерн». Его причудливая кованая ограда, мозаичный фриз с лиловыми орхидеями еще на подступах к дому рождают атмосферу некой зыбкости и тревоги.

К моменту вселения «буревестника революции» особняк уже был изрядно потрепан катаклизмами, обрушившимися на него после октябрьского переворота. Для почетного квартиранта дом пришлось освободить от нескольких обосновавшихся там советских учреждений, уже начавших пробивать новые двери и Бог весть чего сумевших бы натворить. Так что, быть может, для здания это было счастливым решением. Но никак не для Алексея Максимовича, который так и не смог ощутить его своим, хотя признавал, что в нем «работать можно».

Шехтелевский шедевр полон зашифрованных смыслов, символических намеков. Весь он – от витражей и ажурных оконных переплетов до резных деревянных панелей, от струящейся лепнины потолка до изысканных светильников, от причудливого рисунка паркета до затейливых дверных ручек и шпингалетов – настроен на каждодневное, пристальное разглядывание и разгадывание.

Горький называл дом «нелепым», однако вынужден был как-то приспособить его для жизни. Ни о какой гармонии здесь не могло быть и речи. Сюда вселили человека, глубоко враждебного эстетике здания.

Весьма характерно, что именно внес в продуманный до мельчайших деталей интерьер новый жилец. Это сорок четыре книжных шкафа, построенных по чертежам Горького, – безликих, чисто функциональных, призванных вместить его огромную, в десять тысяч томов, библиотеку. И пусть комнаты, отведенной для книг, не хватило, и шкафы не только вылезли в вестибюль, но и поползли вдоль стен потрясающей – эстонского вазелемского мрамора – парадной лестницы, заслонив ни много ни мало гениальные витражи. Зато двадцать шесть тематических разделов, из которых состоит библиотека Алексея Максимовича, удалось разместить согласно воле хозяина. А ведь лестница – стержень, на который нанизано всё пространство дома, выстроенное вокруг ее спирали.