Рама воды — страница 4 из 4

Один человек думал, что моя жизнь – чашка

* * *

Один человек думал, что моя жизнь – чашка. Случайно он уронил чашку и разбил мою жизнь. Он разбил мою жизнь, извинился и ушел. Всю ночь жена собирала осколки. Она собирала и клеила их. Утром она спрятала чашку в безопасное место. Потом она ушла к этому человеку. Как у солдата, у меня перед дождем болят старые раны.

Я долго-долго болел

* * *

Я долго-долго болел. Я уже свыкся со своей болезнью, привык к ней. Она стала моей частью. Старел я, и старела моя болезнь. И все-таки она умерла раньше меня. Я похоронил ее в себе.

«Лед, – сказал учитель, – это организованная вода

* * *

«Лед, – сказал учитель, – это организованная вода. Это вода, у которой устойчивый быт. Лед хороший производственник и надежный товарищ».

«А река, – сказал я, – как же река?»

«Река, – сказал учитель, – тоже хороший производственник, если она течет сверху вниз».

Два дерева срослись

* * *

Два дерева срослись так, будто занимаются любовью. У нее кривые ноги и широкий таз. Я удивился его вкусу.

У старой машины на гололеде разъехались ноги

* * *

У старой машины на гололеде разъехались ноги. Она упала и сломала шейку бедра. Бедро не срасталось, кость гнила, и через месяц машина умерла. Умерла она легко, во сне. Последние дни ей кололи морфий, и боли она не чувствовала. Проводить ее пришли сотни других машин. Они ехали за катафалком и, прощаясь, гудели. После Андрея Платонова в каждой машине живет душа. Душа этой машины оставила тело. Интересно, знал ли Платонов, что душа машины может оставить тело? Растения грешны. Одни растения плотоядны, другие пахнут духами и ярко одеты, чтобы завлечь пчел. Люди у Платонова целомудренны, как машины. Им не дают есть – и они прозрачны, им не дают есть – и они легки. Странно, как легко отнять жизнь.

Утром в изгибах занавесочной ткани я ищу лица

* * *

Утром в изгибах занавесочной ткани я ищу лица. Если лицо доброе, день сулит мне удачу. Если злое, я предупрежден. Иногда я не вижу ни одного лица – пустыня, даже подлецов не осталось.

Пустыня

* * *

Пустыня. Желто-серый такыр. Покров земли пошел трещинами и распался на части. Трещины глубоки. Уже ничего не склеить. Ветер пересыпает песок от подножья бархана вверх полого и медленно. Власть должна быть воспитана. Потом круто вниз. Всякий достигший власти достоин забвения. Если ты хочешь сделать революцию – так и делай ее. Пересыпать песок славное занятие. Им можно заниматься всю жизнь.

1988–1989

Другой Шаров

О любимом писателе хочется порой пофантазировать: а как он раскрылся бы в другом жанре? Какие стихи мог бы писать Лев Толстой? Или: рассказы и повести – Федор Тютчев и Александр Блок? Это своего рода мысленный эксперимент, который позволяет глубже понять толстовское или тютчевское условным переносом в другую словесную стихию.

А с Владимиром Шаровом, оказывается, и экспериментов проводить не надо: он сам для нас потрудился, создав сборник стихов, совершенно не похожих на его прозу. Романы Шарова радикально историчны, в них все пронизано гулом времени, события стремительно сменяют друг друга, повествование переполнено действием, и для пейзажей почти не остается места. А в стихах, напротив, остается только природа, подвластная своим вековечным ритмам и круговращению времен. Нет людей, даже присутствие лирического героя почти не ощущается, – как в безлюдных пейзажах Левитана или поздних пейзажных стихах Пастернака.

Эти «доисторические» стихи Шарова написаны до того, как он стал прозаиком. Тогда, в 1980-е годы, поэзия опережала прозу своей образной раскованностью, экспериментальной дерзостью, и Шарова можно поместить в ряд его современников – поэтов-метареалистов: И. Жданова, А. Парщикова, В. Аристова, И. Кутика. Такое опережающее движение поэзии по отношению к прозе характерно и для Золотого, и для Серебряного веков русской литературы – и расцвет поэзии в 1980-е подтвердил это общее правило. Особенность Шарова в том, что уже в ранние 1990-е прозаик в нем перехватил инициативу у него же как поэта.

Может быть, так и должно быть: стихи с их ритмическим круженьем отдавать природе, а прозу с ее линейным сюжетом – истории? У меня нет готового ответа. Очевидно лишь, что как поэт Шаров совершенно не похож на себя прозаика. Мера объемности писателя – его способность быть другим, в чем и убеждает нас эта книга – не просто стихов, но стихий: воздуха и воды, земли и деревьев.

С пейзажа («Зима») началась известность едва ли не первого российского абстракциониста Игоря Вулоха. А как иллюстратор он тяготел к стихотворным текстам. Стихи Владимира Шарова и живописные полотна Игоря Вулоха объединяются глубоким чувством пространства как непрерывной среды, раскрывающей метафизическую природу вещей: ведь именно через пространство каждая из них граничит с чем-то иным, «перешагивает» самое себя.

Михаил Эпштейн, философ,

культуролог, литературовед