Рана — страница 27 из 37

оторой теперь я пишу, – это не физическая смерть, не остановка сердца, но пространство утраты и завороженность этим пространством.

Любовь и тепло были недостающими компонентами. Это дало мне ту картину мира и самоощущения, которые есть теперь у меня. Материнская фигура в моем сознании была напрямую связана с наслаждением, удовольствием и стыдом. Наша связь пролегала таким образом, что мне они не принадлежали, они принадлежали матери. Теперь я, тридцатилетняя женщина, пытаюсь научиться наслаждаться и вырвать из цепких рук уже мертвой матери свое удовольствие.

Материнская фигура всегда была тесно связана с сексом. Моим сексом, а не сексом вообще. Мать часто вела себя распутно, и при этом распутство прикрывалось маской порядочности. Это называлось «не выносить сор из избы». В доме я видела многое из того, что не должен видеть ребенок, – секс, унижения, насилие. Мать часто подвергала меня опасности. В те моменты, когда пьяный любовник в погоне за ней лез по балкону в квартиру, она сбегала из дома к подруге. А меня оставляла одну, один на один с этим извергом. Почему она не забирала меня с собой? Она думала, что он меня не тронет и, похоже, что я смогу его задержать своим присутствием. Он и правда меня не трогал. Но постоянное ощущение опасности, которое я проживала на протяжении нескольких лет, привело к тому, что я не могу жить с открытыми окнами и на первом этаже, а когда слышу шум за дверью в подъезде, покрываюсь потом, у меня начинаются приступы тревоги. Когда курьер в обход домофона попадает в подъезд и начинает звонить в дверной звонок, я цепенею и не могу двигаться, страх и паника поднимаются к голове и плечам, я чувствую холод. Я чувствую себя в опасности.

У меня была темная бесконечная ночь депрессии. Секс мне никогда не принадлежал. Моим сексом была неловкая навязчивая клиторальная мастурбация, которая приводила к периодам депрессии, я испытывала стыд и чувство вины. Моя вагина долгое время была онемевшей. Эта труба, путь в мою матку, казалась мне ватным пространством тупого бесчувствия. Мне не было больно от пенетрации, но и я ничего не ощущала. Любой объект, помещаемый в меня, что бы это ни было, не вызывал у меня никакого физического отклика. Внутри я была мертвой, слепой, темной. Секс принадлежал матери, наслаждение принадлежало ей. Я часто во время секса внутри себя чувствовала ее взгляд и вспоминала ее белое рыхловатое тело.

После ее смерти все изменилось. Моя вагина постепенно стала оживать. Сначала я начала чувствовать легкие толчки возбуждения в вульве в области входа. Немного позже тихие отклики в передней части трубы. Теперь вся моя вагина – это пространство чувствования. Она живая, как жив мой живот или язык. Психоаналитикесса, которая консультировала меня на предмет женской сексуальности в психоанализе и материнской агрессии по отношению к ребенку, услышав мой рассказ, предположила, что моя вагина долгое время выполняла функцию пуповины. Связь с матерью в моем теле пролегала именно там. Мать умерла, и моя вагина задышала. После четкого осознания, что смерть матери связана с приходом в мою жизнь вагинального наслаждения, я резко заболела. У меня ни с того ни с сего начался острый вульвит. Вся вульва превратилась в алую надутую плоть. Она выглядела так, как будто тысячи ос оставили в ней свои жала. Гинеколог, посмотрев мои анализы, провела пальпацию и взяла мазок. Все мои органы были в порядке, нет никакого намека на инфекцию или механические повреждения, сказала она и развела руками. Она не знала, чем можно объяснить мой недуг.

А я, кажется, знала, но мое объяснение было радикально эзотерическим. Я связывала острый вульвит с четким осознанием разрыва связи с материнским телом. Конечно, я не могла рассказать этого врачу. Она прописала мне курс антибиотиков, примочек и мазей, но по ночам я все равно мучилась от острой рези в левой внутренней половой губе. Что-то вырывалось из меня. Что-то очень старое и болезненное. Все это время жена помогала мне. По ночам она баюкала меня и гладила по животу, накладывала тампоны с мазью и аккуратно осматривала мою вульву, чтобы рассказать мне о динамике болезни.

В интернете я прочла, что самые частые случаи вульвита встречаются у неполовозрелых девочек. Этот факт дополнил мою картину. Я все еще маленькая девочка в темноте материнской слепой тени. Я все еще смотрю на нее со страхом и обожанием и не могу осознать ни себя, ни собственного тела в отрыве от ее тела. Я маленькая девочка в теле взрослой красивой женщины, и болезни у меня какие-то детские: насморк, температура, сыпь на ляжках, вульвит.


Манастабаль, воинственная проводница героини Монник Виттиг в романе «Вергилий, нет!», ведет ее в ад. Она показывает пространство ада, в котором выживают женщины. Манастабаль – женщина и она ведет за собой другую женщину, чтобы на каждом кругу остановиться и осмотреть земные муки женщин в мужском мире. В аду, в который спускаюсь я, у меня нет проводницы. Он мой личный, в котором мне предстоит сразиться с самой собой и увидеть лицо матери.

Я еду из Волжского в Усть-Илимск. Из города в степи в город в тайге. Через Москву, жучий мегаполис, и Новосибирск, пыльный индустриальный плоский мегаполис, в маленький тупиковый город в тайге. Чтобы приблизиться к истоку и вкопать в него материнское тело, превращенное в прах.

У меня нет спутницы еще и потому, что на этой войне я воюю против своих. Феминистская риторика устроена так, что женщины всегда выступают жертвами патриархального порядка. Их агрессия замалчивается или воспринимается как компенсаторная. Но никто не даст права на субъектность бедной женщине, попавшей в беду. Жертвенный ореол охраняет женщин и вредит тем, кто от них пострадал.

Я вышла из здания аэропорта Толмачево и не узнала мест, из которых уезжала десять лет назад. Железная ручка ящика от урны мигом стала холодной, и я надела перчатки. Всюду было белое раннее утро Новосибирска. Пыль вперемешку со снежным крошевом поднималась куда-то на небо и смешивалась с ним. Кругом была снежная степь.

Я вызвала такси. Несколько мужчин подбежали ко мне, чтобы предложить такси, но я отказалась. Один даже пытался выхватить из моих рук ящик, чтобы потащить его в свой багажник. Но я отдернула руку, а мужчина немного стушевался от моего агрессивного жеста.

Я ехала по забытому мутному городу на окраину. Там меня обещала вписать к себе незнакомая феминистка, которую я нашла через поэтическое сообщество. Машина подкатила к несуразной новостройке на пустыре. Я стояла и смотрела на окраину Новосибирска. Она была муторной в свете утреннего апрельского солнца. Мое шерстяное пальто с поддетой под него тонкой пуховой курточкой совершенно не грели. Я остановилась и закурила; я хотела поздороваться и показать городу маму, но город не ответил. Из подъезда выскочила маленькая злая такса, за ней вышел угрюмый мужик в лыжной куртке. Такса меня обнюхала, а мужик покосился. Я была одета по-весеннему, но в Сибири все еще тянулась злая зима. Моя морковная сумка пылала пятном на серой земле газона. Я не докурила сигарету, затушив ее о край консервной банки, служащей приподъездной пепельницей, и позвонила Маше. Маша спустилась ко мне с маленькой собачонкой на руках. Она объяснила, что, пока она гуляет с Чарли, я могу идти на седьмой этаж, там дверь открыта.

В темном широком коридоре я разулась и пошла мыть руки. Маша по возвращении отметила мой летний наряд и предложила чай.

Мы сидели и болтали. Она не обратила внимание на деревянный ящик, но знала, что там, я ее предупреждала. Никто не хотел говорить о смерти. Смерти все смущались и боялись.

Проснулась ее девушка Зоя. С Машей они чем-то были похожи. Обе крупные, дружелюбные. Только у Зоиного лица бурятские черты, а Маша курчавая блондинка.

Когда Зоя ушла на учебу, я легла спать. Было десять часов утра.

Несколько дней я бродила по городу. Я хотела узнать его черты и не узнавала. Может быть, от того, что он так и не стал мне любимым, и, уехав из него, я тут же вычеркнула его из памяти. Я помнила только одно: Новосибирск – город пыли и ветра. В этом смысле в нем ничего не изменилось. Разбитые, расколотые дороги отдавали ветру пыль, и она стояла сероватой дымкой. Солнце в этой дымке светило крупной белесой точкой. Я приехала на Студенческую, чтобы попасть в кофейню, в которой работала несколько лет. Но кофейня была закрыта, в грязных окнах я рассмотрела разрушенную барную стойку, за которой когда-то стояла. Окна были затянуты тяжелым полиэтиленом, но я смогла рассмотреть валяющиеся на полу стулья и строительный мусор. Вывеска тоже изменилась, теперь она была другого цвета. В соседнем кафе я заказала кофе и сэндвич. Мне понравился приветливый официант, и я спросила его, что случилось с Traveler’s coffee. Тот вздохнул и признался, что компания разорилась пару лет назад. Я сказала ему, что работала в ней когда-то. Оказалось, что парень тоже работал в одной из их кофеен, но, когда они стали закрываться, ушел работать к конкурентам.

Я оставила чаевые и отправилась бродить по району. Я шла кругами, заглядывая в окна и в лица людей. Мне казалось, что я обязательно должна встретить кого-то, кто мне знаком. Но лица были холодные, а новые торговые центры и общепиты загородили рынок, на котором я когда-то покупала овощи и молочные продукты. Закрылся и секонд-хенд, в котором я покупала одежду для себя. Место было живым, но далеким для меня. Разочаровавшись в своих блужданиях, я села в автобус и поехала в центр.

Сейчас я плохо помню свои передвижения по Новосибирску. Помню, что было два поэтических вечера. На один из них пришло два человека, а на другом, в библиотеке, было человек тридцать, но местная знаменитость, поэтесса, чьего имени я совершенно не помню, была настолько пьяна, что начала кидать реплики из зала, а потом подошла ко мне, растопырив руки так, как будто я сейчас побегу, а она меня поймает. Несколько мужчин успокоили ее и увели, предложив покурить. Ее злило то, что я пишу верлибры, и, похоже, еще сильнее злило то, что в моих стихах отчетливо звучал феминистский пафос. Она кричала мне, что я убийца. Я держала холодное лицо и предложила ей выйти, если что-то не нравится. Но еще сильнее ее возмутило то, что я приехала из Москвы. Уходя, она что-то крикнула про москвичей. Я пожала плечами и продолжила читать стихи.