Рана — страница 32 из 37

рции его боялись хулить и ненавидеть открыто. По словам тетки, у прабабки Ольги, жившей тогда на Камчатке, в тридцатых годах был возлюбленный, от которого она была беременна. Судя по всему, она до безумия любила его, правда, имени этого человека так никто и не узнал. В 1937 году его обвинили по пятьдесят восьмой статье и тут же расстреляли. Прабабка родила ребенка, но выкормить его не смогла, был страшный голод, и ребенок не прожил и года. Потом она встретила прадеда Ивана, вышла за него и родила ему шестерых детей. Иван был пьющий и бил Ольгу, о его судьбе после их развода никто не знает. Как прабабка Ольга и ее муж Иван попали на станцию Зима, никто не знает. Почему они уехали с Камчатки? Может быть, дело было в войне, а может быть, просто ехали они за лучшей жизнью, как и многие другие, кто тянулся в эти края?

Перед глазами всплыло тяжелое лицо прабабки Ольги. Она не была только строгой, она была злой старой женщиной. И мне как-то разом все стало понятно. Она была злой от несчастья и от того, что ее любовь и плоды этой любви погибли, а ей достались невыносимо тяжелая работа в тылу, злой, пьющий и гуляющий муж и дети, которые после войны пошли один за другим. Всех нужно было кормить. Когда нечем кормить детей, то и любить их сложно. Эта боль, накопившаяся в ней за годы репрессий и войны, выливалась в холодное отношение к моей бабке Валентине, а та, в свою очередь, не наученная любить и быть теплой, отыгрывалась на моей матери. Боль и злоба катились в следующие поколения, как круги от брошенного камешка вырастают один из другого. За что прабабка ненавидела Сталина, а для младших женщин моей семьи наша история была мутной тяжелой темой? Молчание было доведено до автоматизма, оно было фоном нашей жизни. Мы все были как будто израненными и терпели свою невыносимую жизнь. Мы появились, потому что Сталин убил прабабкиного возлюбленного, и на каком-то уровне я с детства ощущала тяжелый ком вины за свое существование. Иногда я до сих пор нахожу его внутри себя. Он, этот ком, уже не такой большой и тяжелый, как раньше. Так, катышек вины, как плата за то, что я есть. И всегда вокруг как будто стерт, но немного слышен дополнительный глухой фон. Как будто есть еще одно течение, подземная река, которая все время вымывает почву и дает бесконечную слабость.


Бабушка Валентина, мамина мать, тоже умерла от рака груди. Я помню ее огромные кружевные, крепкие, как паруса, чашки бюстгальтера. Как полупрозрачный пояс лифчика на ее спине под лопатками врезался в нежную белую кожу. Ее дивные тяжелые складки на боках были покрыты мелкими брызгами – маленькими коричневыми родинками, некоторые из них были висячими, а другие – плоскими и рыжеватыми. Бабушка Валентина была огромная женщина. Ростом невысокая, но широкая и волнистая. Она сидела в цветастом халате в кресле напротив телевизора, вязала, чиркала шариковой ручкой на программке передач и делала шумные раскатистые отрыжки. У нее было много очков, я их примеряла, и глаза от плюсовых диоптрий резало, они слезились. Она не любила меня. Я была холодной тяжелой девочкой, закрытой и непонятной ей. Она любила мою двоюродную сестру Валентину, названную в честь нее. Она варила самогон и ходила на рынок. Есть одна фотография – десятилетняя я в очень нарядном бархатном платье с несколькими атласными воланоподобными юбками нежно-розового цвета и с розовым бантом на растрепавшемся хвосте стою, опершись на плечо бабушки. Это ее юбилей, ей пятьдесят, и она, кареглазая обесцвеченная женщина в алой блузке с треугольным воротником, смотрит в камеру и улыбается. Мы обе улыбаемся, но я стою рядом и как бы поодаль. Я боюсь приблизить свое тело к ней, я напряжена. Ее день рождения был девятого мая, и каждый раз после праздника мы шли смотреть парад и гулять по проспекту Мира. Это был холодный каменный день. Мне нужно было целовать бабушку и поздравлять ее, а еще читать выученные к школьным праздникам стихи о войне. Все сливалось в этот день: и победа, и ликование, и оцепенение от близости бабушкиного тела.

Как и все остальное, груди у нее были большие, шестого размера, и, старея, она все сильнее и сильнее поправлялась. Похоже, дело было в пищевых привычках и постоянном страхе голодн. Хирург, проводивший операцию по удалению опухоли, спросил, как лучше сделать: вырезать опухоль и зашить грудь или же отрезать грудь полностью. Бабушка махнула рукой, сказав, чтобы резал под корень. Я часто думаю о ее большой груди, которая весила как новорожденный ребенок. Ее аккуратно отрезали всю. Она была большим куском тяжелой изболевшейся измученной плоти. А потом что? Сожгли? Скорее всего, сожгли в специальном техническом крематории для органических отходов.

Я не видела бабушку Валентину без груди, и это сильно мучает меня по сей день. Как она обходилась? Болела ли ее спина, ведь оставшаяся грудь давала нагрузку на позвоночник с одной стороны. Мучилась ли она невралгией или стыдом от того, что одной груди у нее нет и приходится носить неправдоподобный протез? Она пила какие-то специальные сибирские травы, чтобы лечить рак. А еще, мне кажется, она что-то шептала на свою сначала больную, а потом отсеченную грудь. Когда я была маленькой, к ней ходили женщины, и она тихо шептала им что-то в красные ноги, это называлось «заговаривать рожу». Женщины за это давали ей мясо, сахар и молоко. В нашей семье говорили, что нельзя заговаривать самой себе, потому что не поможет, а наоборот, еще сильнее усилит болезнь, но мне кажется, что смертельная болезнь как-то по-другому учит обращаться с магией, и я уверена, что бабушка заговаривала свой рак по ночам.

Заговорам можно научиться, участвуя в лечении и наблюдая, как их делает старшая женщина. Когда бабушка Валентина хотела научить маму заговаривать рожу, та отказалась. Как отказалась и от предложения бабушки Анны научить ее гаданию на бобах. Меня с детства завораживала способность женщин влиять на чужие тела словом и еще чем-то таким, что, я чувствовала, присутствовало в них во время лечения. Я мечтала научиться лечить руками, чувствовать чужую боль и управлять ею. Я и сейчас верю, что силой женского внимания и слова возможно вылечить все что угодно. Иногда по вечерам, когда Алине тревожно или она очень устает, я делаю ей незамысловатый массаж. Я представляю себе, что в моих руках очень много силы, чтобы чувствовать ее боль и усталость. Мне кажется, я могу от этого ее избавить. После моих прикосновений она сразу засыпает и крепко спит всю ночь.


Мне нравится представлять, что боль расходится, как круги на воде. Я хочу использовать эту метафору, чтобы описать структуру своей книги. Путь камешка, брошенного в воду, – это мой путь, процесс, запущенный смертью матери. Я падаю и лечу вниз или спускаюсь на дно самой себя и еду далеко, глубоко в Сибирь, в распахнутую темноту. Этот путь тяжелого твердого объекта волнует пространство, сквозь которое он летит. «Волнует» в обоих значениях: создает волну и беспокоит. Мой путь беспокоит, бередит мою память и рождает круги маленьких историй, которые тихо, одна за другой, расходятся, увеличиваются и опоясывают мой рассказ, они есть фон моего движения. А я – проявляю его, делаю видимым. Глухой стук о земляное дно – это стук приземлившейся на растянутых белоснежных вафельных полотенцах стальной перламутровой урны с маленьким черным бисерным цветочком. Полет сквозь время, сквозь воду – сложный, медленный полет. Потому что вода сопротивляется и имеет свою плотность. Вода искажает, и рябь, пущенная ветром большого времени, бросает чешуйки бликов на дно. Вода шевелится, волнуется, и маленький черный камешек бесстрашно летит. Круги отходят от оси движения все дальше и дальше, становятся тоньше и исчезают. Боль, как круги на воде, становится неразличима, прозрачна, она растворяется.


Я знаю, что никто не смотрит на меня, когда я иду в магазин с ярко-розовой авоськой из плащовки, бреду по тропинке в Тимирязевском лесу или спускаюсь в метро на «Пушкинской». Я обыкновенная женщина в толпе, точка. Но я не могу избавиться от стойкого чувства, что кто-то беспрерывно наблюдает за мной. Весь мир – это взгляд, направленный на меня. Психиатры говорили, что это признак вкрапления в мое пограничное расстройство нарциссического элемента.

В детстве мне казалось, что я – главная героиня какого-то шоу, и я все искала в стенах и мебели маленькие скрытые камеры. Я чувствовала, что, даже оставшись одна, я не могу сидеть сгорбившись, не могу ковырять в носу, а в подростковом возрасте – мастурбировать в ванной. Любое отверстие служило поводом для того, чтобы следить за мной: например, дырка в двери, оставшаяся от выбитой ручки, была таким отверстием. Я затыкала ее носком, чтобы никто не мог смотреть на меня. Но иногда, делая уроки за столом, я слышала тихий шорох за дверью и, обернувшись, обнаруживала, что мамин любовник подсматривает за мной. Я видела его блестящий глаз в небольшом отверстии, и мне казалось, что глаз смеется надо мной. Он был опасный. Если в детстве мне нравилось шоу с моим участием, то в подростковом возрасте оно начало меня пугать потому, что отчасти стало реальным. Когда я научилась мастурбировать, я делала это каждый вечер по несколько раз, пока не начинала задыхаться от бессилия. Я мастурбировала в ванной и, лежа на спине, неотрывно смотрела в вентиляционное отверстие между ванной и туалетом. Достать до него технически было невозможно, но я была уверена, что кто-то там, в темноте, следит за мной. Он злой и хочет сделать мне больно.

Дальше начались съемные квартиры, заваленные чужими вещами, пропахшие чужими запахами. Галлюцинации, когда я знала, что кто-то есть рядом со мной: черный дух квартиры, умершая старуха, злая душа дома. Эти темные сущности смотрели, как я варю овощи и рис, ем, сплю, принимаю душ, как смотрю кино и разговариваю по телефону.

После случая преследования полицейскими в Краснодарском крае моя фоновая мания преследования обострилась. Если раньше присутствие сторожащих меня существ не беспокоило, потому что они были мифическими, потусторонними, а значит, не могли мне навредить, то теперь за мной гнались самые настоящие огромные мужики в черных куртках. Они вот-вот должны были постучать в дверь, разбить окно и проникнуть в квартиру, они должны были достать меня, когда я сплю или стою в душе. Когда же они не гнались за мной, они просто стояли под окнами и смотрели, они ждали момента, когда меня можно будет наказать.