Раненые — страница 15 из 38

Думаю, она ожидает, что я попытаюсь переспать с ней. Попытаюсь использовать ее как… ну, ладно, как шлюху.

Притяжения я не отрицаю. Она прекрасна, и то, что я видел от ее тела, делает мой рот сухим, а член — твердым. Мне удалось остаться незамеченным, но приходится отводить от нее взгляд, когда она забывает, что я здесь, переодевается или моется прямо передо мной. Она привыкла к одиночеству. Забывает, что я тут, потом вспоминает, краснеет, злится на мое присутствие, на мой взгляд на ней. А я ничего не могу с этим поделать. Пытаюсь, но не могу. В этом маленьком домике нет личного пространства. В ванной нет ни двери, ни занавески, переодеться негде. Когда она расстегивает свою рубашку, чтобы ее сменить, я стараюсь не смотреть на ее покачивающуюся в тусклом свете грудь. Она задирает юбку, и я стараюсь пялиться на стены и пол, но мой взгляд стремится к темному треугольнику между ее ног, к изгибу ее бедер.

Рания целиком и полностью женщина, но она… запретный плод. Ее клиенты — вражеские солдаты, офицеры, повстанцы. Должно быть, мы рядом с оперативной базой или что-то типа того. Не знаю.

Я знаю лишь то, что я ее не должен хотеть. Но я хочу.

Она сидит рядом, смотрит на меня. Ее карие глаза сощурены, непостижимы. Вот она, в пределах досягаемости. Я могу вытянуть руку и коснуться ее колена, ее стройного бедра. Моя рука под одеялом дрожит от напряжения самоконтроля.

Она спасла мне жизнь. Я ее должник.

Она меня не хочет. Как тут хотеть? Я американец, мужчина, солдат… насколько я знаю, я мог убить кого-то, кого она любит.

Моя рука выскальзывает из-под одеяла, чтобы лечь на колено. Рания наблюдает за мной с непоколебимым выражением, скрывая свои мысли, свои чувства. Моя рука движется к ее, и я чувствую, как она застыла. Она и раньше была неподвижна, как камень, но теперь даже не дышит. Ничего не могу поделать. Касаюсь пальцами ее колена. Только колена, не выше. Взгляд Рании прожигает меня. Вызов продолжать, и в то же время мольба этого не делать. Мы оба такие противоречивые. Она хочет и не хочет. Я хочу и не хочу.

Ее кожа так мягка. Так нежна.

Рания в упор смотрит на меня, мягко вздыхает — звук покорности — потом хватает край рубашки и задирает ее, скрещивая руки, чтобы она не опустилась. Теперь застываю я. У нее полная округлая грудь без лифчика, маленькие соски окружены темными ореолами.

Мои руки быстрее, чем мое желание, быстрее, чем мое вожделение. Я хочу продолжить смотреть. Хочу коснуться ее. Хочу, чтобы она продолжила раздеваться. Вместо этого я хватаю ее за руки и тяну вниз. Она борется со мной, пытается стянуть с себя рубашку. Сейчас я слаб, каждое движение вызывает мучительную боль, но я, все-таки, легко, не причиняя ей вреда, преодолеваю ее. Заставляю ее убрать руки и натягиваю рубашку вниз, так что теперь ее великолепная грудь снова прикрыта.

Она в замешательстве пялится на меня. Моя рука снова приземляется на ее колено, и Рания многозначительно смотрит на нее. Я поднимаю руку, и она выдыхает то ли от облегчения, то ли от разочарования — не знаю.

Рания встает и уносится за дверь, к жаре и яркому свету полудня.

* * *

Вернувшись, она не просто не смотрит на меня. Она меня игнорирует.

Я даю ей немного времени — часов здесь нет, поэтому у меня нет возможности измерить ход времени, если исключить рассвет и закат, а потом решаю сломать лед.

— Рания, — говорю я. Она игнорирует. — Рания, пожалуйста, послушай меня. — Английский.

Ее плечи вздрагивают, когда произношу ее имя, но это единственный отзыв, который я получил. Тогда мне придется требовать её внимания. Совсем недавно я научился говорить «мне жаль». Потребовалось много жестов, но, думаю, клонила она к этому.

Я приподнимаюсь в сидячее положение. Сломанные ребра ноют, посылая вспышки агонии — настолько ослепляющие, что мне приходится остановиться и отдышаться, чтобы сохранить дыхание в легких. Плечи тоже болят, но тупой, постоянной болью, не похожей на острые шипы, пронзающие меня при движении грудной клетки. Жду, пока желудок не перестанет возмущаться от боли, а потом поднимаюсь на здоровое колено. Задыхаюсь еще больше, дышу тяжелее, боль кажется яркими, как солнце копьями. В конце концов, я встаю на ноги, или, вернее, на одну ногу, и, подпрыгивая, ковыляю через всю комнату в сторону Рании. Поддержки у меня нет, потому что она, скрестив ноги, сидит на полу подальше от стен и ничего не делает.

Просто смотрит в окно на безоблачное голубое небо.

Двигаюсь так, чтобы встать перед ней.

— Рания.

Она опускает голову, упирается взглядом в пол. Рычу от бессилия, подпрыгивая на месте, чтобы сохранить равновесие. В конце концов, мне приходится поставить ногу ровно, но она подгибается, и я падаю на пол. Выражение лица Рании становится закрытым, и я могу сказать, что она хочет подойти и помочь мне, но не позволяет себе этого. Я лежу, задыхающийся, оглушенный, сражающийся с болью, затем возвращаюсь в вертикальное положение — сажусь на задницу и вытягиваю ногу перед собой.

Она на меня не смотрит, но я знаю, что она слушает. Слышит.

— Рания, мне жаль, — говорю я на арабском, и, судя по тому, как изгибаются ее губы, говорю неправильно.

Я даже не уверен, что такого сделал ей помимо того, что коснулся. Я не позволил ей обнажиться. Думаю, она хотела секса со мной с мыслями о том, что именно этого я от нее и жду. Но почему она сердится?

Я думал, что для нее знание, что я ничего от нее не жду, было бы облегчением.

Она, наконец, смотрит на меня, ее карие глаза всматриваются в мои.

— Я не буду больше тебя трогать, — говорю я на английском.

Время арабских уроков. Касаюсь своего колена и говорю «касаться». Я касаюсь пола — слово для него она мне уже говорила — и повторяю. Касаюсь разных вещей, до которых могу дотянуться, повторяя «касаться».

Наконец она понимает и говорит мне слово на своем языке.

Знаю, что собираюсь растерзать грамматику, но я все равно это скажу. Важно, чтобы она мне доверяла. Не знаю, почему, но важно.

— Я не касаюсь, — говорю я на ломаном арабском.

Она морщится. Качает головой. Думает.

Она касается груди — наш жест для «я», достает из кармана аккуратно сложенную купюру и поднимает ее, указывает на свою промежность, потом на меня, потом на деньги. Что-то говорит.

Проститутка. Шлюха. Она рассказывает мне о том, что она. Нет. Не что она. И не кто она. А чем она занимается. В ней есть нечто большее.

Я пожимаю плечами, остановившись. Потом указываю на нее:

— Рания.

Я не знаю, какова моя точка зрения. Может, я вижу ее, а не ее работу. Я так понимаю, для нее это работа. Не профессия и не стиль жизни.

Она в замешательстве пялится на меня. Говорит что-то, какое-то длинное предложение, в котором я могу уловить отсылку на нее саму, слово, которое она использовала раньше и которое я понимаю как «шлюха». А потом указывает на соседнюю дверь, туда, где она развлекает всех этих Джонсов, и говорит: «Сабах». Это имя. Я это точно знаю. Потом она жестом обводит дом, в котором мы сейчас находимся, и говорит: «Рания».

Чтобы понять смысл, у меня уходит немного времени. Думаю, для всех тех людей она использует другое имя. Для них она Сабах.

Я указываю на нее.

— Ты — Рания, — говорю я. — Не Сабах.

В выражении ее лица нет никаких эмоций.

— Нет. Не Рания. Я Сабах. Только Сабах. Рания… — и говорит слово, которое я не распознаю. Она изображает смерть, закатывает глаза, высунув язык и издавая задыхающиеся, сдавленные звуки.

Рания мертва. Мое сердце сжимают эмоции. Для себя она всего лишь Сабах, шлюха. Почему это так грустно? Это все, что у нее есть? Все, что она знает? Она когда-нибудь знала любовь? Известна ли ей красота секса, удовольствие любви?

Должно быть, для нее это грязный, постыдный, уродливый акт. Сомневаюсь, что она вообще когда-нибудь получала от этого удовольствие. Хотел бы я знать, как с ней общаться. Показать ей. Хотел бы я, чтобы у меня была возможность подарить ей удовольствие. Подарить ей хотя бы мгновение умиротворения, счастья.

Ее взгляд вспыхивает, внимательно улавливая мою реакцию. Я знаю ее язык недостаточно хорошо, чтобы выразить то, что хочу сказать.

— Нет. Не мертва. — Использую то слово, которое использовала она, в надежде на то, что не ошибся со значением. — Рания.

Она качает головой и отводит взгляд.

Я начинаю говорить по-английски, потому что мне нужно это сказать:

— В жизни есть намного больше вещей, ради которых стоит жить. Ты застряла. Застряла в этой дрянной жизни. Застряла в образе шлюхи. Ты заслуживаешь большего. — Не знаю, почему чувствую в ее отношении именно это. Я знаю ее всего несколько дней и даже не могу нормально с ней поговорить. — Ты выше этого; хотел бы я, чтобы ты могла это увидеть. Хотел бы я забрать тебя отсюда. Дать что-то лучше. Только вот…. мне нечего тебе давать. Я даже ходить сам не могу.

Она говорит медленные и печальные слова. Потупив глаза. Я ловлю отсылки к ней самой, к проституции, жесты голода. Она указывает на улицу и изображает стрельбу из винтовки.

— Хасан мертв.

Хасан, должно быть, тот парень, что бросил гранату и потом умер на улице. Она его знала. Я указываю на ее безымянный палец, потом говорю ее имя и указываю на нее.

Он был твоим мужем?

На долю секунды она, кажется, путается, потом понимает:

— Нет. Не… — и говорит слово «муж», как я понимаю. — Мама, — говорит она, потом изображает беременность, изгибая руки над своим животом, указывает на себя и поднимает один палец; потом произносит его имя, снова изображает беременность и поднимает второй палец.

Мне приходится поработать над пониманием этого слова, но, в конце концов, у меня получается. Он был ее младшим братом. Дерек убил ее брата, а Хасан убил того человека, который был мне братом больше, чем кто-либо.

Мы затихаем, оба размышляя о наших потерянных братьях. У Дерека была семья: мама, папа, сестра. Интересно, они знают, что он мертв? Интересно, та не-помню-как-там-ее, которую он подцепил во время отпуска — м-м-м-м-м… Мэган? Что-то типа того. Интересно, опечалена ли она его смертью. Если у них было серьезно.