Раненый город — страница 103 из 108

После этого никуда не езжу. Сижу за столом, опустив руки. На бумаге вместо документов раз за разом появляется всякая дичь. Карты несуществующих стран, кривобокие карикатуры… Камов от простой ругани перешел к намекам на ответственность. Киваю ему, как болванчик, головой. Он, думая, что теперь-то я начну шевелиться, улетучивается из кабинета и за стеной начинает нудить над Тятей. Те же самые порицания. Только вместо напора на комсомольское рвение и угроз — призывы к непорочным сединам. Бедняга… Угораздило же его попасть в наши начальники…

В свободное время брожу по городу. Даже в обед, чтобы меньше сидеть в четырех стенах. Когда идешь, можно разглядывать все подряд и не думать. А когда перед носом серый квадрат стены, начинаются мысли и воспоминания. Раньше я их сам вызывал, чтобы посреди усталости и бед забыться в счастливом прошлом, а сейчас от них бегу, потому что непроизвольно и все чаще стали приходить переживания недавнего. Ночные вспышки и бьющий по ушам грохот выстрелов и взрывов. Кровь на руках. Чужая боль и пролетающая мимо смерть…

Я не хожу больше на Первомайскую. И не тянет к разбитым казармам второго батальона на улице Бендерского восстания, куда мы ходили, чтобы отдать дань мужеству его бойцов. Но, пока выберешься из ГОПа подальше, в тенистые улочки, где, кажется, не было войны, десятки шрамов и отметин все вновь напомнят… На улице Пушкинской, напротив здания городского комитета партии и комсомола на высоком постаменте сидит в тени деревьев бронзовый Александр Сергеевич. И нет на лице поэта доброй усмешки, как у его кишиневского клона… Глаза печально и сумрачно смотрят вдаль, а рука и тело пробиты пулями. Нет уж, лучше на автостанцию…

Вот она, пришел… И вдруг как грудь прокололи. Под навесом крутится маленькая детская фигурка и рядом старуха. Антошка встречает автобусы, продолжает ждать свою маму… Я не смог подойти. Задергало всего. Струсил, что не сдержусь и малый будет смотреть на меня, перекошенного и дерганого… Перед огромным, не осознанным даже им самим горем маленького мальчишки второй раз подряд струсил. Закрыл глаза — и такая вновь охватила ненависть, что будто наяву взорвались, полыхнули пламенем перед моими глазами проклятущие молдавские правительственные здания и Верховный Совет. Все их чертовы силовые министерства и народофронтовские комитеты. Не случилось для меня танка. Не случилось и наступления. Иначе бил бы по ним до конца боекомплекта и давил бы гусеницами, пока соляра не кончилась! Здания, конечно, не виноваты. Но люди, сидящие в тиши их кабинетов и коридоров, принимавшие решения и послушно проводившие их в жизнь… Это была их война. Это кто-то из них призвал и послал в Бендеры того, кто убил Антошкину маму. Может быть, этот убийца тоже убит и где-то в молдавском селе с надеждой глядит на дорогу другой ребенок…

Кружил по городу, пока не отошел. Пока ненависть не сменилась безысходностью. На автопилоте пошел в гостиницу. И застал там Тятю. Трезвого, как стекло.

— Что с тобой? — спрашивает. — На тебе лица нет.

Рассказал ему.

— А, — говорит, — я тоже видел. Не первый день они туда приходят.

— Что делать, Тятя? Я бы взял малого, но бабка же, пока не помрет, не отдаст!

— Не отдаст. Одна родная душа живая остался он у нее. Да ты не волнуйся. Я с Мишей моим и дочкой давно все обговорил, что бабке будем помогать, а потом Антошку заберем. Я в горсобесе уже был, чтобы знали там, что к чему…

С удивлением и уважением смотрю на него.

— Ты на меня не смотри. Я больше не пью, понял?! Вообще не пью. И с племянником, и с дочкой говорил. Так что не волнуйся.

109

Семнадцатого октября, часам к десяти, прислали наконец замену для приднестровской группы по совместному наведению порядка. Мы, первый состав, можем отправляться назад. Автобуса не подано. Собирать всех вместе, проверять, встречать… К чему такая морока? Возвращение происходит неорганизованно, каждый едет, как хочет и с кем хочет. Сослуживцы и приятели убывают компаниями. Никого не предупредив, ни с кем не попрощавшись, быстренько отвалили слободзейцы. Их мелкий белобрысый опер так и не отдал мне «Наставления по стрелковому делу».

Кацап лезет за своим барахлом в шкаф, шарит там и начинает дико ругаться.

— Суки поганые! Гранаты сперли!

— Я же тебе говорил, Федя, забери! Я давно свои вещи забрал, и у меня не сперли!

— Да, я видел, ты забрал… Чмыри! Падлота слободзейская! — вновь гневно взрывается он.

Ругайся — не ругайся, а гранаты он проспал. Что он думал? Что если пистолеты друг у друга каждые несколько дней тырят, то кто-то мимо его гранат пройдет? Огорченный Кацап, бурча, собирает свои сохранившиеся манатки. Нашу комнату занимают Вербинский и Тищенко, которого наконец выперли сделать хоть что-нибудь полезное для родного Приднестровья. Мы не хотим задерживаться здесь. А они, наоборот, подробно выспрашивают о работе и безопасности. Времени для рассказов и передачи опыта мало, и вновь прибывшие провожают нас на автовокзал. В маленьком баре возле вокзала мы выпиваем отходные сто грамм.

Гляжу через столик на Тятю, поднявшего и тут же поставившего на место нетронутый стопарь, и локтем чувствую красноносого, тыкающего вилкой в колбасу Федю. Куда-то подевалась особая близость между нами, которая была в дни опасности. Не ссорились мы ни разу между собой. Это все банальный быт да бесцельность последних недель службы проявили, какие мы во всем, во множестве мелочей непохожие. Теперь каждый живет своими видами. Конечно, осталась любовь к Тяте, но он по возрасту годится мне в отцы. Не исчезнут хорошие отношения с Федей, но я предпочел бы, чтобы сейчас рядом был почти не изменившийся, бравирующий, все такой же высокомерно-угрюмый Серж. Он мой ровесник, и он мне ближе. В последние дни, при одном только взгляде на него, такого же, как в самый первый день, моментально оживало в памяти все, что я помню и люблю. Несмотря ни на какие повороты, он остался самим собой, чего я и себе желал бы. Его неуклюже, едва проявляемая приязнь, перемежающаяся иногда дуроломским хамством, — сначала обматерит, а потом жалеет, но не признается — мне дороже, чем кацапские вопли радости с буйными объятиями. Он много лучше, чем поначалу кажется. Они с Жоржем сегодня утром получили подъемные от своего вербовщика и половину, по тысяче баксов каждый, тут же снесли на знакомый всем адрес, маленькому Антошке и его единственной опоре в этой жизни — ветхой прабабке. Настоящие люди. Мы хорошо, но горько расстались. Сразу, как предчувствие, пронзило: больше я друзей не увижу. Раньше меня интуиция часто подводила. Хорошо бы, так случилось и в этот раз. Подумать только, кто после всего будет мой лучший друг!

Жаль, что у нас разные пути и переубеждать его и Жоржа бесполезно. Скоро кто-то будет плясать на сельской свадьбе, а Али-Паша — командовать ротой, ведущей бои против хорватских националистов под Вуковаром или в Боснии. Серж и Жорж окажутся в огне где-нибудь под Гудаутой или Эшерой. Меня среди них не будет. Потому что не верю, будто так что-то можно изменить. И не хочу больше быть пешкой в чужой игре. Серж тоже не хочет. Но он из простой, рабочей семьи, и у него нет амбиций. Он считает, что надо делать это дело, и верит в одно: любой националист должен как можно раньше лежать в гробу!

Завтра я положу в кадрах на стол свое заявление об увольнении. Резолюция начальника на нем будет. Заранее согласовано. Хватит с меня маневров за правду, постоянно передергиваемую полководцами и вождями. Ненамного дольше Гуменяры меня хватило… Серж не осуждает. А я себя? Не знаю… На обычной маршрутке в последний раз пересекаем потемневший под тучами осенний Днестр. Все так же печально ревут, поминая погибших, проезжающие на мост машины. В другую сторону бежит над рекой «транснациональный экспресс», дизельный пассажирский поезд Одесса — Кишинев. Сто восемьдесят километров пути. Из одного государства через второе — в столицу третьего. Лоскутки…

Так совпало, что в тот же день произошел обмен ордерами и завершается редькинский переезд. В руках у меня перекрещенный косой красной линией бланк. Он как пропуск из гетто. И стоит уже во дворе фура, ходят вокруг нее недовольные Редькин с супругой. До самого вечера полдюжины рабочих усердно таскают наверх их нажитое непосильным трудом барахло. Одессит дядя Сеня передал мне ключи и придирчиво оглядывает редькинский паркетно-плиточный дворец. Он приехал еще вчера, остановился у родственников, а ночью его «жигуль» с иногородними номерами «раздели» прямо у них во дворе — сняли колеса. Увиденное в новой квартире его успокаивает. Убыток, причиненный тираспольской шпаной невелик по сравнению с ожидаемой прибылью. К вечеру приехала в Тирасполь вся его семья — жена и сын с невесткой. У невестки под глазом — огромный синяк. Смеются. Говорят, подглядывала, как что-то разбирают, а у Сени рука сорвалась. Не очень-то похоже. Завтра утром придет из Одессы грузовик с мебелью, обратным рейсом которого я повезу свое небогатое имущество в Одессу. Случайность нанизалась на случайность, открывая новую дорогу как новую судьбу. Первый шаг на ней самый трудный, а уж из Одессы я дальше как-нибудь перескочу. Хватит с меня молдавских Кодр и причерноморских степей.

Покинув обменщиков, допоздна разбирал на работе свой сейф. Надо было пересмотреть и подшить для передачи начальнику многолетний, еще до меня накопившийся в кабинете отстой — приостановленные по разным причинам дела. Да еще, пока сидел в Бендерах, одно из направленных мною в суд дел вернулось на доследование. Теперь его проводить буду уже не я, а Тятя. Он не в обиде. Надо всего лишь назначить психиатричку воришке, включившему на суде «дурняк». Задержавшийся из-за меня на работе Тятя смеется, рассказывает, что вместе с моим старым делом получил уникальную «хулиганку». Один пьянчуга поскандалил с женой, выскочил на балкон, надел себе на шею петлю из бельевой веревки и прыгнул вниз с пятого этажа. Промытая дождями старенькая веревка оборвалась. Но и после этого самоубийца земли достиг не сразу. Сначала оборвал бельевые веревки всем соседям, а п