«Ваши гимны мне не принимаю,– писала П. Л. Вульф.– Ваша творческая фантазия украсила меня свойствами, которых у меня нет. Гармоничность, цельность. Боже мой, если б это было так, какой покой и радость царили бы во мне! А я вечно недовольна… Конечно, труднее всего знать и видеть себя, но мне кажется, нет во мне того, что вы мне приписываете».
Я был рад каждому доброму отзыву о спектакле, и это давало Ф. Г. повод иронизировать надо мной.
Однажды вечером, когда я пришел к ней, она весело встретила меня:
– Ну, сегодня вы получите удовольствие – есть новая статья.
– О «Сэвидж»?
– Да! Но какая!
Мы начали читать. Это была самая беспомощная рецензия, которую довелось видеть. То, что автор не рецензент, – это было ясно, но в газете есть же грамотные люди! Я уже не говорю о штампах: некоторые фразы построены так, словно их готовили для крокодильской рубрики «Нарочно не придумаешь».
«Больные изучают нового пациента, а миссис Сэвидж проникает в духовный мир этих людей».
«Пьеса сыграна превосходно: каждая реплика на месте, каждое движение, жест отточены».
Или: «После спектакля в Театре им. Моссовета не приходится искусственно поднимать занавес». (Занавес действительно поднимать не приходится – его просто нет.)
Анекдотические утверждения были и в других статьях. Так, одна из газет вдруг решила написать об очень важной роли в спектакле… музыки. И даже более того, сделала, на мой взгляд, открытие: «В основном именно через музыку раскрывается антивоенная тема спектакля, которая в самой пьесе лишь намечена».
Я перечитал все рецензии подряд – так, как они подшиты в папке ВТО. Это интересное и поучительное занятие. Очевидно, почти любая подборка рецензий может послужить отличным материалом для социолога, занимающегося изучением стереотипа мышления, восприятия. Но спектакль вызвал немало и оригинальных, порою демонстративно спорных суждений, нестандартных оценок и обобщений. В одном все критики были единодушны: успех спектакля – это в первую очередь успех Раневской.
«Не слишком ли трудную я взял на себя задачу?» – подумал я, когда дочитал последнюю рецензию. И попытался себя успокоить: я же не пишу рецензий. Я только хочу рассказать, как работает Раневская над этой ролью. Не уверен, что это получится, ибо, как точно написал один из критиков:
«Бледны и вторичны слова перед этим живым, неповторимым созданием большого, страстного, щедрого искусства Фаины Раневской».
Раневская в «Крокодиле»
– Вы видели? – спросила меня Ф. Г. с отчаянием и протянула «Крокодил».
– Это? Видел и не нашел ничего для вас оскорбительного.
– Так уж ничего? Но ведь факт остается фактом: я попала в «Крокодил», и хорошего тут мало!
«Крокодил» от имени «знаменитых тигроловов» – Ерофея, Дормидонта, Ферапонта и Эдмонта – всех Кандыбовых – поместил иронически-хвалебную заметку на фильм «Сегодня новый аттракцион». В ней говорилось о прекрасном поведении тигров, блестящем исполнении «ролей» зверями, которым не мешали артисты. Раневской посвящен один абзац:
«Но не все ладно в этом фильме. Явно чужеродным, на наш взгляд, является вставной номер с замечательной актрисой Ф. Раневской. Ведь она играет так здорово, что плакать хочется. Особенно когда ее увольняют с поста директора цирка. Не знаем, как ты, Крокодил, но мы-то поняли, что этот кусочек совсем из другой, игровой картины, а неопытная монтажница, все на свете перепутав, приклеила его к научно-популярному фильму».
– Из чего следует, – заключил я, – что вас «Крокодил» похвалил.
Ф. Г. улыбнулась: мне даже показалось, что она проверяла на мне читательскую рецензию – видимо, ирония редакции в чем-то вызывала у нее сомнение.
– Если бы вы только знали, – вздохнула Ф. Г., – как я не хотела сниматься в этой картине!
– Но у вас там неплохая роль, – возразил я.
– Одна роль не делает фильма, – сказала Ф. Г. – Я же видела, что сценарий слабый, конфликт не новый – отказывалась от съемок, как могла. На все письма отвечала отказом. Начались бесконечные звонки из Ленинграда, причем по ночам: «Без вас не можем начать фильма. Вы должны сниматься». Я не сдавалась. Тогда режиссер Кошеверова приехала в Москву сама. Пришла ко мне, села вот сюда в кресло и сказала:
– Без вашего согласия не сойду с места.
Я пустила в ход крайнее средство: стала страшно кашлять, схватилась за сердце и с трудом проговорила:
– Вы видите, что со мною делается? Я же совсем без голоса и мне очень нехорошо, Надя. Мне очень нехорошо.
Кошеверова посмотрела на меня и довольно проницательно заметила:
– Оставьте симуляцию. Вам придется согласиться.
Ах, если бы она сохранила свою проницательность на съемках! Вы не представляете, как с ней безумно трудно работать. Сценарий без конца переделывается, возникают все новые эпизоды – снимается, по существу, уже второй фильм! А отснятое идет в корзину!
Ну сколько там моей роли? Три-четыре эпизода. Пусть даже пять! И сколько же их можно было снимать? Я неделями не выходила из павильона, а в результате зачастую каких-нибудь сто полезных метров! Все из-за неумения работать, из-за неразберихи, отсутствия хоть какой-нибудь системы.
Погодите! – Ф. Г. встала и подошла к письменному столику. – Мне тут на днях попался черновик письма к Кошеверовой. Я это написала после очередного возвращения со съемок, – говорила Ф. Г., перебирая бумаги в бюваре. – После очередного возвращения с Голгофы. Читайте, – она протянула мне листок, – вам многое станет ясно.
Вот это письмо:
«Надя!
Не моя вина в том, что Вы не понимаете, что значит процесс творчества у актера-художника. Только актер-циник может мириться с подобной атмосферой принудительного ремесленничества. Случайно, от съемки к съемке, с интервалами в месяц, без смысла, без последовательного развития взаимоотношений с партнерами, – в этой анархии производства, убивающей вдохновение художника, я чувствую себя человеком, которому нанесли тяжелое, незаслуженное оскорбление.
Мы говорим на разных языках. В Вашем понимании это норма и специфика производства, в моем – катастрофа. В сущности, все, что делается у Вас со мной, в творческом плане – преступление по отношению к актрисе моего возраста и некоторых моих заслуг».
Я попросил Ф. Г. дать мне этот черновик.
– Зачем он вам? – спросила она.
– Я сохраню его как свидетельство ваших мучений.
– Берите, – Ф. Г. протянула мне листок. – Мучений творческих и физических! Ну-ка дайте мне письмо на минутку.
Она взяла ручку и внизу листа быстро сделала приписку:
«Это писала старая дура Раневская вместо того, чтобы сесть в поезд и бросить этот бардак. О, Кошеверова!»
Чтобы стать грамотным
– Вчера «Сэвидж» смотрел доктор Вотчал, – сообщила Ф. Г. – Я пригласила его на обед. Прошу и вас пожаловать в воскресенье к двум.
– Как Вотчал? – удивился я. – Живой?
– Ну, не мумия же!
– Я думал, вы всю жизнь принимаете его капли, моя мама и бабушка пьют их тоже, – так Вотчал это как мифические Зеленин с каплями или Вишневский с вонючей мазью – все из прошлого века.
– То, что ваши родные пьют капли профессора Вотчала, означает – у них есть сердце, и они не станут удивляться, что доктор, облегчающий им жизнь, жив! – пояснила Ф. Г. – Вотчал – чудесный человек и, как все чехи, любит поесть. Я постараюсь удивить и его с супругой, и вас.
Борис Евгеньевич Вотчал оказался во всех смыслах светлой личностью: в костюме цвета кофе с молоком, белоснежной рубашке, с седыми, коротко стриженными волосами, торчавшими лучиками, чистым, словно только что вымытым лицом, веселыми глазами и улыбкой. Он источал тепло и доброжелательность.
– Я теперь дышу только вашим методом, – сообщила сразу Ф. Г. – Вдыхаю носом, выдыхаю ртом.
– Но главное, дорогая, на вдох считайте до пяти, на выдох – вдвое больше, – уточнил Борис Евгеньевич. – Считать надо ни о чем не думая, а я не отучился от этой дурной привычки.
И тут Ф. Г. начала всех удивлять. После обильных и разнообразных закусок (профессор, хоть и чех, отказался от пива и употреблял исключительно горелку с перцем на дне, раздобытую где-то Ф. Г.) на стол были поданы рябчики с брусничным вареньем.
– Они тушились в сметане, – сказала не без гордости Ф. Г., поглощая рябчика, который таял во рту.
– Меня всегда мучил вопрос, как лечатся сами доктора? – спросила она, когда рябчики растаяли. – Подобно Симеонову-Пищику презирают лекарства и глотают их десяток кряду?
– Пищик, если верить доктору Чехову, обладал лошадиным здоровьем, – улыбнулся Вотчал. – Для лошадей – дозировки особые, простите, не знаю их. Но у меня есть жизнерадостный пес и, когда он однажды заболел, за пять лет впервые, я вызвал к нему ветеринара, тот выписал симпатичные шарики и после первого же пес выздоровел! Я тут же заглотал один из них и тоже с тех пор не болею!
– Поражаюсь, какие у вас знаменитые знакомые, – сказал я, когда Вотчалы покинули дом Ф. Г. – И люди все хорошие.
Она вдруг подошла к шкафу, порылась там, достала тонкую книгу и протянула ее мне. Это были мемуары Сомерсета Моэма «Подводя итоги».
– Прочтите этот абзац, что я подчеркнула, хоть и знаю, что рисовать на книгах некультурно.
Я прочел:
«Меня всегда поражало, почему люди так стремятся к знакомству с знаменитостями. Престиж, который знакомство с знаменитым человеком создает вам в глазах ваших приятелей, доказывает только, что сами немного стоите. Вот почему я никогда не стремлюсь к модным знакомствам».
–И еще я сама прочту вам,– сказала она, забирая книгу,– я тут на титульном листе написала Павле Леонтьевне: «Мамочка, жаль, что эта замечательная книга попала к нам поздно. В ней так много важного и ценного для грамотного, а главное – чтобы стать грамотным». – И спросила: – Вы-то сами с этой книгой знакомы?
– Мне она не попадалась.