Анненского совершенно не волновало, что у Чехова жених из рассказа хочет вообще улизнуть от брака, а в пьесе он женится по любви. Папенька в рассказе – отец многочисленного семейства, которому Бог послал одних дочерей, оттого и сбыть с рук каждую из них – великое счастье. А в пьесе папенька выдает замуж дочь молодую, глупую, но привлекательную. В фильме все это соединилось, как холодная вода с маслом.
Ну кто отгадает, отчего Гарин в начале картины выдает себя за беглого каторжника и сумасшедшего, лишь бы не идти под венец, а потом вдруг начинает ревновать свою невесту, устраивает сцены из-за телеграфиста Ятя, который вроде бы ухаживал за его избранницей? И как же этого не заметить!
– Может, дело все-таки в актерах, – пытался я защитить фильм. – Они настолько великолепны, что следишь только за ними и все остальное забываешь.
– Голубчик, а с Чеховым как же быть? – не унималась Ф. Г. – Он же не допускает фальши, у него все подлинно. Анненский же просто порхал, как стрекозел, по поверхности чеховской прозы, ничего не поняв.
Ну, если вы такой защитник его стряпни, скажите, где происходит эта самая свадьба? Правильно, в доме отца. Но он ведь не купец, не промышленник, а обычный мещанин. Откуда же тогда взялись на экране эти апартаменты с бельэтажем, эта танцевальная зала, этот будуар, где Верка (вот вам – еще Марецкую забыла!) поет голосом оперной Голембы романс с Мартинсоном?!
В жизни ничего подобного не было. И у Чехова тоже. Он описал совсем другой особняк, известный каждому жителю Таганрога.
В городе стоял импозантный дом, в котором никто не жил. Он только сдавался напрокат. На день-два – для свадеб, банкетов, семейных вечеров. Люди снимали его, заранее оговаривая дату, ставя хозяину свои условия, приглашая, если нужно, официантов, поваров, прислугу. Вещь, кстати, весьма удобная. И не очень накладная. Напрокат давали все – тарелки, бокалы, огромные, в полстола, вытянутые блюда под рыбу, салатницы с шестью отделениями, трехэтажные вазы и прочие диковинки, нужные, быть может, раз в жизни.
В детстве я часто бегала к этому особняку. С гувернанткой, разумеется. Вместе с другими мы наблюдали длинную и увлекательную процессию: торжественное прибытие молодых, их встречу у порога, съезд гостей, свадебное шествие, слезы подруг и родных. Как все было интересно! И сегодня, уверяю вас, мало кому знакомо! Почему режиссер не воспользовался этим – ума не приложу!
Я знаю, пушкинисты спорят, совместимы ли гений и злодейство, но то, что гений и самодовольство никогда рядом существовать не могут, это точно. Анненский упивался любовью к себе. Она стала главным событием его жизни.
Вы хвалите мою «маменьку» или «маман», как ее зовет с французским прононсом Гарин, – очень смешно он делает это, правда? Хорошо, не буду спорить, но она могла бы быть лучше, помоги мне режиссер хоть чем-нибудь.
– Фаина Георгиевна, – говорил он мне, – вы пойдете налево, считая тарелки, а как дойдете до графина, это конец кадра, повернете направо.
– А Эраст что? – спрашиваю.
– Эраст Павлович пойдет за вами.
– Что ж, это мы и будем вдвоем болтаться, как говно в проруби? Пусть уж лучше он идет мне навстречу, я хоть тогда двинусь назад, чтобы отвязаться от него, зануды! – предлагаю.
– Можно и так, – соглашается Исидор Маркович. – Можно.
У него все было можно. Грибов с Осипом (Абдуловым) несли немыслимую отсебятину, уцепившись за чеховское «В Греции все есть». Я чуть со стыда не сгорела! Дописывать за Чехова!
Я вообще считаю, что Чехов настолько велик, что хвалить его не просто банально, а уже давно неприлично. А когда произносят благоглупости, вроде «его герои, как живые», мне хочется бежать и бежать, не останавливаясь.
Но, между прочим, свою «маменьку» я действительно не раз видела «живой». В Таганроге, конечно. И не только в нем. Похожести гримом тут не добьешься. Я ведь напяливала платье, подтягивала кверху нос, надевала парик и шляпку и выходила на съемочную площадку, почти не гримируясь. Все дело тут в манере говорить, слушать, думать. Ходить и жестикулировать – это уже потом.
Анненский ничего подсказать мне не мог. У него в павильоне, в Лиховом переулке, царил постоянный бардак.
– При чем здесь Лихов? – удивился я. – «Свадьбу» ведь снимала Тбилисская киностудия?
– Неужели имеет значение, чья марка стоит в титрах?! – Ф. Г. недоуменно пожала плечами.
– Но ведь там есть эпизод, когда вы, рыдая «Три года перину собирала!», идете по деревенской улице, – я думал, это – окраина Тбилиси.
– Большая деревня, как известно, одна – это Москва. Всю натуру мы снимали вблизи вашей родной Даниловской площади. По Мытной шли троллейбусы, трамваи визжали на кольце, а рядом брела я с гостями мимо деревянных домиков в один-два этажа.
А вот всю свадьбу мы действительно сняли в единственном павильоне студии в Лиховом переулке.
Тоже вам скажу: и в местечке этом, и в зданьице есть что-то нехорошее. Когда переулок назывался Дурным, в нем находилось епархиальное училище. Странно, не правда ли? После революции училище захватили анархисты. В ликовании они переулок нарекли Лиховым. Когда совдепия прикончила их, здание отдали «Межрабпомфильму». И опять недобрая рука вступила в действие: вдруг, без видимых причин, цветущую студию, делавшую лучшие в стране фильмы, закрыли!
Во время наших съемок хозяевами здания стали уже документалисты. По-моему, они, как и анархисты, захватили его самовольно: Москва тогда стояла пустой. Днем они гнали хронику, делали один за другим киножурналы, а мы работали только ночью. Ночь за ночью, не останавливаясь, беспрерывно. Очень торопились: картину приказали сдать к 40-летию со дня смерти Антона Павловича. У нас же и из годовщины смерти могут сделать праздник!
Сколько пришлось тогда натерпеться! Прохудилась крыша – я гримировалась под зонтиком, холод, костюмерной нет, машины не дождешься. В пять утра мы с Веркой, не раздеваясь, топали по пустым московским улицам в длиннополых платьях.
– Фуфа, – просила она, – меньше шаг – я валюсь от усталости!
Случайные прохожие в ужасе шарахались от нас, а мы упорно шли – она до Триумфальной, я до Кудринской, как две сумасшедшие, сбежавшие из прошлого века. И для чего все эти мучения?!
– А «Свадьбу» я до сих пор смотрю и буду смотреть с удовольствием! – сказал я.
– Ну, это уже факт вашей биографии, – возразила Ф. Г. – Дело вкуса. Кто, как говорится, любит попа, а кто и попадью.
Листки из дневника
Дома я перечитал дневниковые записи Ф. Г., которые могли бы быть книгой, но, очевидно, никогда не будут ею.
«„Свадьба“ – Голгофа Раневской. И сколько бы я ни рассказывала о том, как проходят съемки, если бы даже вздумала записывать в деталях, мельчайших подробностях „творческий процесс“ создания этого фильма, мне не удалось бы сказать и тысячной доли правды – так это непостижимо и неописуемо. И моя боязнь оттого, что в других условиях сыграла бы неплохо и даже хорошо.
25 мая 44 г.»
«Старость отвратительна своей банальностью. Старухи часто глупы и ехидны. Не дай мне Бог дожить до подлой старости, которая окончательно теряет юмор.
Июнь, 15, 44 г.»
«Из ночи в ночь не сплю. Есть от чего сойти с ума».
«Помню пышные похороны богатых сограждан, когда днем горели газовые фонари катафалка. И помню ужас, охвативший меня при виде разукрашенных покойников…»
«Художник без самоотдачи для меня – нуль. Да это и не художник, а так – продажная блядь на зарплате.
Июль, 68 г.»
Только один день
Однажды я прочел несколько записей подряд и подумал: а не получается ли, будто я прихожу к Раневской и она тут же рассказывает мне несколько эпизодов для будущей книги?
Но это было не совсем так. Вернее, совсем не так.
А что, если попытаться, подумал я, записать события одного дня, проведенного с Ф. Г., его хронологию, не вдаваясь в объяснения, ассоциации, изложение фактов предшествующих и т. д. Ведь и без этого, по-моему, каждый день Раневской – совсем не ординарный.
Я выбрал четверг, 19 марта 1970 года. Но мог бы быть и любой другой день.
С утра у меня была запись, я освободился в начале первого и тут же позвонил Ф. Г.
– Когда ко мне ехать? – переспросила она. – Немедленно!
Едва я переступил порог, Ф. Г. сделала большие глаза и поднесла палец ко рту:
– Тсс! Вы приехали на самое интересное: сейчас у меня будут директор театра и его заместитель. Они уже в пути. Сказали, что имеют ко мне деловой разговор и предложение! Как вы думаете, какое? Уж не решили же эти два кита отправить меня на покой? – Она усмехнулась: – Не дамся, и вы поддержите!
Директор «Моссовета», как не раз говорила Ф. Г., Лев Федорович Лосев – единственное за всю актерскую ее карьеру административное лицо, которое Ф. Г. сначала уважала, а потом и полюбила. И называла Льва Федоровича не иначе как «любимый директор», часто вкладывая в этот титул (по обыкновению) изрядную иронию.
Она могла, например, сообщить:
– Вчера любимый директор сделал мне изуверское предложение: просил на гастролях сыграть за месяц десять спектаклей! При этом был так ласков и любезен, что я, старая шлюха, не смогла отказать ему.
Или:
– Завадский выкинул меня из «Шторма» – «любимый» сразу смекнул, чем это грозит кассе, и кинулся его умолять отменить решение. Но я не помню случая, чтобы кому-нибудь удалось оказаться сверху Завадского!..
Лосев приехал со своим заместителем Школьниковым (в отличие от директора – нелюбимым и в быту именуемым Ф. Г. «Шкодниковым»). Широко улыбаясь, он протянул Ф. Г. коробку.
– Боже, что это?! – хлопнула она в ладоши. – Торт? Голубчик, вы же знаете, я – диабетик, мне нельзя. Он, – жест в мою сторону, – не съест. Зачем же мне ломать голову, кто сделает это?