Раневская — страница 48 из 74

Я теперь просто улыбаюсь вместе с залом. Не жаль этой реплики ничуть, хочешь вызвать смех – вызывай. Это можно не замечать. Но проходить мимо сегодняшнего позора нельзя. Не знаю, может быть, я недостаточно профессиональна – играют же все и не ропщут. Может быть, не могу так уйти в роль, чтобы не видеть ничего вокруг?

Нет, когда на сцене мне подавали, простите, подкрашенную чаем воду, у меня хватало фантазии, чтобы убедить себя, что пью коньяк.

Однажды я была в гостях в высокопоставленном доме. Хрусталь, фарфор, люстры, бра, кресла, канапе. И аперитив, конечно. С фруктами. Хозяйка мне любезно:

– Фаина Георгиевна, прошу вас – персики!

Это среди зимы! Розовые, с красными бочками – глаз не оторвать! Благодарно улыбаясь, я взяла один, куснула и замерла: мне попалась розовая молодая картофелина! Сырая. Не снимая с лица улыбки, я доела ее. Под ласковым взглядом хозяйки. И еще там был кто-то.

Но сегодня! Я же по пьесе миллионерша, меня упекли в клинику для избранных. Детки мои сволочи, но они не могли засунуть меня в собачью конуру – престиж, реноме! А у нас в «Моссовете» о реноме кто-нибудь думает?! Нет, я завтра же, зачем – сейчас же сажусь за письмо этому маразматику, который считает себя отцом театра! Голубчик, умоляю, найдите у себя листочек, запишите мое письмо – я вам его продиктую, – попросила она, – а то у меня от возмущения сразу начнут дрожать руки.

Я взял бумагу.

– Кому адресовать? Завадскому? – спросил. Ф. Г. задумалась.

–Ему – бесполезно. Пишите: «Дирекции и руководству театра имени Моссовета от Ф. Г. Раневской».

– Звание?

– Никаких званий. Звания хороши для некрологов. Пишите:

«Заявление. Спектакль „Странная миссис Сэвидж“ пользуется большой популярностью, и мое участие в нем налагает на меня особую ответственность, которую я одна не в силах нести.

В последнее время его качество не отвечает требованиям, которые я предъявляю к профессиональному театру. Из спектакля ушло все, что носит понятие искусства. Оформление обветшало и выглядит, как после стихийного бедствия.

Чувство мучительной неловкости и жгучего стыда перед зрителем за это качество вынуждает меня сказать вам со всей решимостью: или спектакль в таком виде должен быть снят, или немедленно, безотлагательно должны быть вами приняты меры к его появлению в первоначальном виде.

Для этого необходимо:

1. Восстановить спектакль в первом составе, исключая больного Афонина.

2. Провести с этим составом хотя бы две репетиции с режиссером-постановщиком Л. Варпаховским при участии главного режиссера театра.

3. Обновить костюмы, декорации и все, что находится на сцене.

Этими требованиями я делаю последнюю попытку спасти спектакль. Если они не будут приняты, я буду вынуждена отказаться от участия в нем.

Прошу вас учесть, что это мое решение твердо и неизменно».

Провожая меня, уже у самой двери, Ф. Г. вдруг сказала:

– Вы думаете, это хоть чем-нибудь поможет?! Мне грустно: театр превратился в дачный сортир. Так обидно кончать свою жизнь в сортире…

Роль в благодарность

Ф. Г. вспомнила, как однажды поплатилась за неискренность.

К ним в «Моссовет» пришел турецкий писатель Назым Хикмет и принес свою пьесу.

В то время (начало пятидесятых) о Хикмете много писали все наши газеты, он был окружен постоянным ореолом героя: борец за правду, пострадавший от властей Турции, посадивших его в тюрьму, где Хикмет стойко перенес все лишения и издевательства, «человек, сумевший бежать к нам, спасаясь от преследований». Наконец, большой друг советского народа, научившийся еще в Турции говорить по-русски. Тут уж всегда приводились слова Маяковского, к которому Хикмет относился восторженно, – «Я русский бы выучил только за то, что им разговаривал Ленин!».

Появление Хикмета всюду воспринималось как встреча с посланцем другой планеты. Хикмета любили, им гордились, его боготворили. Я был на одной такой встрече в Доме литераторов, где Хикмету не давали говорить минут десять, – зал стоя приветствовал его, непрерывно аплодируя. А Хикмет скромно улыбался, кивал всем и каждому и всех очаровал своим обаянием, умением говорить образно и кратко, почти афористично.

Так же встретили его, по словам Ф. Г., и моссоветовцы:

– Ну конечно, все встали, аплодировали. Верка первой кинулась к нему с цветами и поцелуями. Он застеснялся, вызвав новую волну аплодисментов. Потом все расселись в верхнем фойе – на читку собралась вся труппа. Хикмет принес пьесу «Рассказ о Турции». Все навострились не только потому, что актеры всегда ждут от пьесы новых ролей, но и потому, что Турция действительно оказалась в сознании каждого связанной с чем-то героически-непокорным, нуждающимся в защите. А вы знаете, как у нас обожают грудью вставать на защиту!

Я вам не рассказывала, как Рина Зеленая в бывшей балиевской «Летучей мыши»[51] изображала исполнительницу старинных романсов и таборных песен? Она выходила на эстраду – это был пародийный спектакль – в длинном черном платье, с огромной, надувной грудью с золотой цепью до пупка, такой с крупными звеньями. Рина держалась за эту цепь руками и, слегка двигая ее, начинала петь: «Долго в цепях нас держали!» И потом, поддерживая грудь: «В царство свободы дорогу грудью, ах, грудью проложим себе!» В зале от смеха все сползали со стульев!

Так вот о Хикмете. Он начал читать в атмосфере торжественной приподнятости. Рядом Завадский с одобрительной полуулыбкой, Верка, вся устремленная навстречу пьесе, актеры – все внимание!

Читал Хикмет ужасающе! Медленно, невнятно, ровным, усыпляющим голосом – актеры гасли на глазах. Причем пьеса скучная и безразмерная, как сегодняшняя синтетика. Я уже думала: «Ну все, конец». А Хикмет перевернул страницу и сказал:

– Действие третье.

Юрий Александрович боролся со сном, Верка долго рассматривала складку на юбке, кто-то потихоньку покинул фойе, кто-то сладко задремал. Ну не могла же я поддаться общему настроению. Я изображала внимание и сочувственное волнение, кивала автору, делая вид, что разделяю страдания и длиннющие монологи его героев. И постепенно Хикмет стал обращаться только ко мне. Я заметила это слишком поздно! Но отступать было некуда. В конце пьесы от напряженного желания подавить зевок у меня даже слезы выступили на глазах, и я тут же поймала благодарный взгляд автора.

Когда он закончил пьесу, он стал говорить, что все, что есть в ней, он видел своими глазами, незаметно перешел к рассказу о своей жизни, которая была настолько трагичной, что я действительно пустила слезу сострадания.

– Мадам, – обратился Хикмет ко мне, – ваши слезы – лучшая рецензия на мою пьесу. Центральную роль в ней я дарю вам!

И протянул мне экземпляр, на котором сделал трогательную дарственную надпись.

Мне ничего не оставалось, как поблагодарить его, чмокнуть в щечку, а затем приняться с проклятиями за роль Фатьмы Нурхан, длинную и утомительную, как сама пьеса.

Слава Богу, что публика тоже заметила это. «Рассказ о Турции» мы играли редко, и вскоре он тихо и незаметно исчез с афиш.

Концерт в Ташкенте

Валентина Ходасевич, всю жизнь связанная с театром, опубликовала в «Новом мире» воспоминания. Между прочим, она пишет:

«Летом 1942 года в Ташкенте „Республиканская комиссия помощи эвакуированным детям“ устроила в помещении Театра оперы и балета концерт. Толстой написал для этого вечера очень смешной политический одноактный скетч. Основные роли в нем играли: Раневская, Михоэлс, Абдулов и сам А. Н. Толстой. Концерт прошел с огромным художественным и материальным успехом».

Я прочел этот абзац Ф. Г. и спросил, что там было, – ведь Ходасевич ограничилась только констатацией факта.

–Было очень, очень смешно,– сказала Ф. Г.– Алексей Николаевич отлично знал быт киностудий – во время съемок его «Петра» он не вылезал из «Ленфильма»[52]. Скетч, что он написал тогда, – пародия на киносъемку. Действие разворачивалось в павильоне, где якобы снимали фильм из зарубежной жизни. Скетч, по-моему, так и назывался – «Где-то в Берлине». На бутафорскую крышу большого дома (самого дома, как и водится в кино, никто не строил) выходила Таня Окуневская, тоскующая героиня фильма, – красивая, глаз не отвести! Ходасевич почему-то о ней забыла. Вспыхивали прожектора, режиссер – Осип Абдулов – кричал магическое:

– Мотор!

Хлопала эта безумная хлопушка – ненавижу ее всеми фибрами души! – и Таня пела, как ни странно, на мотив «Тучи над городом стали»:

Вышла луна из-за тучки.

Жду я свиданья с тобой!..

И еще там подобную чепуху.

В это время появлялся Гитлер – Сережа Мартинсон,– он шел на свидание с Окуневской. Завидев его, двое рабочих студии – плотники в комбинезонах – их гениально изображали Соломон Михайлович Михоэлс[53] и сам Толстой, изображали без единой репетиции, на сплошной импровизации – угрожающе двигались на него, сжав кулаки и молотки. Гитлер-Мартинсон в страхе пускался наутек, режиссер хватался за голову, орал:

– Стоп!

Съемка останавливалась, но стоило появиться Мартинсону, все начиналось сначала.

– Ребята, – чуть не плача, просил Абдулов Михоэлса и Толстого, – это не настоящий! Это артист, он зарплату получает нашими советскими рублями, и у него карточка на хлеб и на крупу есть!

Начиналась съемка, снова пела Окуневская: «Вышла луна из-за тучки…»

Публика уже не могла слушать ее – покатывалась от смеха. И снова на съемочную площадку пробирался Гитлер-Мартинсон, ища уже обходные пути, но плотники, удивительно точно повторяя движения друг друга, как заведенные устремлялись к нему, не в силах сдержать гнев. Режиссер впадал в истерику, в сотый раз пытаясь объяснить, что Гитлер ненастоящий, прибегая уже к самым абсурдным аргументам: «Его только вчера исключили из комсомола!» Но после команды «Мотор» все начиналось снова. Хохот в зале стоял гомерический.