– А что же делали вы? – спросил я.
– Импровизировала, как и все. Алексей Николаевич только написал схему действия, предоставив актерам полную свободу. Он сам упивался этой свободой и играл своего плотника с упоением и восторгом. Я была костюмершей – после каждого неудачного дубля шла к Окуневской подправлять костюм. Большая, в нелепой одежде «всех эпох и народов», с авоськой, в которой лежали зеленый лук и галоши, я выходила на крышу и требовала:
– Повернитесь!
– Боже, вы меня уводите! – капризно говорила Танечка. – Я вырастила зерно, а вы меня уводите.
– Никуда я тебя, милая, не увожу. Стой на месте. Очень мне надо. Я вон отовариться не успела, мне еще саксаул получать и козинаки, говорят, дают.
– Боже, о чем вы? – удивлялась Окуневская. – Вы уводите меня.
– Да куда ж я тебя увожу! Нужно мне очень! Думаешь, интересно здесь торчать без дела, когда люди в очередях стоят. А уйдешь – ты вон три минуты пела, а уже подол разодрала!
Этот диалог продолжался между каждой очередной «съемкой» на протяжении всего скетча. При втором, третьем моем появлении публика, хохоча, уже не давала начать. А я продолжала обсуждать насущные проблемы дня, приходила в ужас от свалившихся на меня забот, которые на самом деле были невеселыми, но выставленные в смешном свете становились проще и легче, и зрители радовались возможности посмеяться над тем, что ежедневно окружало их, чью нелепость они уже не замечали.
А играли все как! Я этого вечера забыть не могу! Это, знаете, бывает очень редко, когда актеры заражаются друг от друга и творят такое, не понять, откуда что берется! И тут все оказывается к месту – и фарс, и утрированный сантимент, – все органично. И актер, если он действительно актер, купается в этом всеобщем творчестве.
На Михоэлса и Толстого я не могла насмотреться, поражаясь их выдумке, которая фонтанировала ежесекундно: вдруг во время объявленного режиссером перерыва они начинали усиленно прибивать какой-то карниз к декорации, грохоча молотками. Но грохоча так, что ни одной реплики их грохот не перекрывал, – это тоже искусство! Осип орал на них: они, дескать, мешали ему делать ценные режиссерские указания, а на самом деле зрители слышали каждое его слово. А Мартинсон! С его пластикой человека, у которого нет костей! А Окуневская? Голосок – ангельский! И вообще она – чудесная женщина и умница на редкость. Красавица, хоть и не комсомолка!
Ф. Г. засмеялась: «Кавказскую пленницу» мы тогда в очередной раз посмотрели накануне в «Иллюзионе», чтобы «развеяться», – настроение у Ф. Г. было, как она выразилась, «непотребным».
– А жаль, – продолжала она, – что Гайдай меня не пригласил, роли не нашлось. А Этуш у него как хорош! Вот Рязанов приглашал меня, и не однажды. Вот и совсем недавно, но не поверила я в его мамашу с революционным прошлым, отказалась от роли в «Берегись автомобиля». У Любочки Добржанской, которую он позвал вместо меня, она получилась пресноватой. А фильм какой вышел! Блестящий! Вот вам еще один редкий случай актерского сотворчества. Там нет проколов, ни одного! А я до сих пор хочу петь «Наш паровоз вперед лети!», но уже не для кого…
Еще один прогон
Репетиции «Уступи место» (Эфрос дал пьесе новое название «Дальше – тишина») уже приближались к концу. Актеры уже перешли из фойе на сцену, играли в декорациях, и вот объявили первый прогон. Пока еще без костюмов и грима.
Я тихо прошел в бельэтаж в тот момент, когда Эфрос попросил актеров начинать. И тут впервые увидел то, на что Ф. Г. сетовала ежедневно.
На сцене сооружена покрытая солдатским сукном большая площадка. В ней прорезано пять кругов разного диаметра, и к кругам прикреплена обветшавшая мебель стариков Куперов: огромный буфет, напоминающий «славянский шкаф», на буфете старое кресло-качалка, оседланное велосипедом, обшарпанный диван, плохо сохранившиеся стулья из разных гарнитуров, бюро, несколько тумбочек, этажерочек и эллипсообразный стол в центре. Впечатление такое, будто все вещи из старой большой квартиры втиснуты после уплотнения в одну комнату.
Закончилась первая картина – круги дрогнули и со скрипом начали вращение: за буфетом оказался шкаф, качалка с велосипедом повернулись другой стороной, стулья, тумбочки и диван, покрутившись, пришли в первоначальное положение. Предстала, на мой взгляд, та же уплотненная квартира, хотя репродуктор голосам Эфроса сообщал, что перед нами деловая контора преуспевающего бизнесмена.
Буфеты, шкафы и стулья скрипели и крутились неустанно, подставляя зрителю то фас, то профиль. Они давно уже исчерпали все свои возможности, а все тот же голос продолжал требовать:
– Представьте себе отдельный кабинет ресторана!
– Представьте себе вокзальное помещение!..
Вся эта громоздкая утварь, характерная для коммунального быта Москвы двадцатых годов, по-моему, никак не способствовала призывам увидеть на сцене современный Нью-Йорк, жилище Куперов, контору или вокзал. А неутомимые круги, стремившиеся вращаться при каждом резком шаге актера, в конце концов начали вызывать только улыбку.
– Если бы вы знали, как мне безумно трудно играть в этих декорациях, – сказала Ф. Г. после прогона.
Меня заинтересовало новаторство Эфроса, так критически воспринятое Раневской. Прежде всего хотелось узнать, является ли представленное в «Дальше – тишине» действительно новым? Ведь Анатолий Васильевич до сих пор не раз поражал оригинальными решениями оформления спектаклей. Не им выполненными, но по его замыслу осуществленными. Не забуду, к примеру, его «Трех сестер» на Малой Бронной, где последний акт проходил как бы в гигантской могильной яме, на краю которой, там, почти под колосниками, росла травка, чахлые цветочки на фоне бездонного неба. Здорово это было, хотя и мрачновато-обреченно.
В двадцатых – начале тридцатых годов встречалось и не такое! В книгах по истории театра я вычитал, что художник М. Левин, судя по всему, замечательный, успешно оформивший на сцене Большого драматического театра около двадцати спектаклей, при постановке «Любови Яровой» предложил необычное решение: спектакль шел в павильоне, похожем на раковину!
«Покосившиеся стены и падающие потолки не скоро стали для меня привычными», – признавалась одна из актрис БЛТ. Оформление вошло в противоречие с реалистической пьесой Тренева, к тому же поставленной, как свидетельствует искусствовед Г. Левитин, «в тонах почти жанровых».
Может быть, нынешний художник «Тишины» Б. Мессерер вместе с Эфросом повторили чужие, старые ошибки? Декорационное оформление, что я увидел на прогоне, помимо конструкционных огрехов, не соответствовало стилю семейной мелодрамы, избранному Эфросом для постановки. Машинерия этому стилю, мне показалось, противопоказана.
Ну а как же все-таки прошел прогон «Тишины»? Эфрос почти не останавливал спектакля. Только однажды он попросил «детей» сыграть их сцену в первом акте еще раз:
– Попробуйте подавать реплики так, как будто вы ругаетесь. Каждая реплика – укор, средство унизить собеседника, оскорбить его!
И сцена сразу зазвучала по-иному, в ней появился нерв и напряжение.
Мне понравилась И. Карташева – удивительно достоверная, злая и добрая одновременно, молодая актриса М. Терехова, играющая Роду ультрасовременной американкой.
Но главным образом, конечно – конечно же! – я следил за Раневской. Смотрел, вспоминал вечер, когда услышал всю роль, и сравнивал: все ли получилось, что было задумано, все ли перешло на сцену. Смотрел и забыл об оформлении, будто его и вовсе не было.
И тут случилось чудо! Зазвонил телефон, миссис Люси Купер подошла к телефону. И исчезла Раневская, не стало Ф. Г., забыты все сопоставления, исчезли кулисы. Я увидел Люси Купер – старую женщину, навечно влюбленную в своего мужа, которой доставляет несказанное счастье одно звучание его голоса… Забилось сердце, замерли актеры, потрясенные увиденным, – это был тот миг, когда ангел творчества спустился на сцену, спустился в храм искусства, каким сразу стал театр, зрительный зал с затянутыми брезентом креслами.
«Гибель эскадры» в Кремле
Ф. Г. лежит в больнице. В октябре она сыграла четыре премьерных спектакля, в двух газетах уже появились рецензии. Официальную афишную премьеру назначили на 14 ноября. Уже 1 ноября Ф. Г. жаловалась на сердце, но все же продолжала работать и даже записалась на «Мультфильме» – озвучила роль домоуправительницы в картине «Карлсон вернулся». В праздники стало хуже. И вот палата в больнице на улице Огарева. Диагноз – инфаркт.
Сейчас наступило некоторое улучшение, и не говорить о театре Ф. Г. не может.
– Что там нового в газетах? Какие рецензии? – почти ежедневно спрашивает она.
О «Тишине» больше ничего нет. Зато «Петербургским сновидениям» везет. Я прочел статью из «Вечерки». Ф. Г. слушала внимательно, радовалась удаче Завадского, успеху Карташевой, возмущалась литературщиной рецензента.
Мне показались некоторые оценки, вроде «сцена проведена на высочайшей ноте трагедии», завышенными. Если это «высочайшее», то как же оценивать игру великих трагиков?
– Может быть, вы и правы, – сказала Ф. Г., – но говорите вы так оттого, что вам досадно: на «Сновидения» рецензии есть, а на «Тишину» – нет… Да, – вдруг вспомнила она, – завтра у Ирины Сергеевны премьера. Снова пойдет «Ленинградский проспект» – на этот раз с Жженовым. Я вас очень прошу – купите коробку конфет и отнесите ее в театр, а записку я вам продиктую.
На плотном мелованном прямоугольнике я записал:
«Ирочка, милая! От всего моего продырявленного сердца желаю тебе успехов в возрожденном „Проспекте“. И пусть тебя отныне и во веки веков преследуют „Ленинградские сновидения“.
Заботами Глеба, если ему удастся достать коробку хороших конфет, хочу подсластить горькую твою жизнь.
Целую, соболезную, беспокоюсь.
P. S. А сердчишко-то у меня херовое. Сегодня был консилиум – барахлит мышца, которой осатанело все на свете».
– Конфеты перед праздником, наверное, и не найдете, – сказала Ф. Г. – Попробуйте сходить в «Подарки», попросите от моего имени, хорошо? Как я завидую тем, кто может есть конфеты! Я всю жизнь обожала сладкое, и вот расплата: диабет. Шоколад к премьере – что может быть лучше!..