Раневская — страница 52 из 74

Листки с чужой мудростью

Ф. Г. перебирала бумаги в поисках паспорта от часов. В этом доме пропадает все и постоянно: многие вещи потом обнаруживаются в самых неожиданных местах, многие так и не находятся – то ли ждут своего момента, то ли исчезли навсегда. Нужного паспорта нигде не оказалось.

– О, вот интересно! Хотите прочту?

Она рассматривала листки разных форматов. Это были изречения, мудрые мысли, почерпнутые Ф. Г. из книг. Считается хорошим тоном иронизировать над тетрадками, составленными школьницами по типу «Умного слова». Может быть, ирония здесь и не без основания: действительно смешно, когда человек выписывает подряд «мудрость жизни», не обращая внимания на противоречия, на уровень «мудрости» – оттого и рядом с перлом (жемчужиной) соседствует пошлость.

Записи Ф. Г. иные. Иные принципиально: фактически в большинстве своем это ее собственные мысли, прочувствованные и выстраданные ею, но более удачно выраженные (в словесной форме) другими людьми. Я подчеркиваю – в большинстве своем, ибо вещи, неприятные ей, неприемлемые для нее, она игнорирует, отталкивает, старается забыть. «Зачем помнить всякую чепуху». Мудрая же мысль, близкая ей, заставляет ее остановиться, восхититься, повторить фразу несколько раз, любуясь точностью.

–Хотите почитаю?– спросила Ф. Г., перебирая разноформатные листки – то гладкие, то линованные, то пожелтевшие, то совсем свеже-белые.– Вот: «Немногие умеют быть стариками» – Ларошфуко. «Кто чересчур доказывает – не доказывает ничего» – чье это, не помню, не записала. Вот чудесно! Гейне: «Любовь – это зубная боль в сердце». Здорово?! И точно! И вот Пушкин: «Скука есть одна из принадлежностей мыслящего существа». Здесь «скука», конечно, не в нашем понимании, а в значении «тоска». Тоска. А вот одна из причин ее – только опять не знаю чье. Забыла. «На сотню людей полтора хороших человека». А вот,– Ф. Г. засмеялась,– ни за что не угадаете, когда написано, как будто сегодня: «Беда нашей литературы заключается в том, что мыслящие люди не пишут, а пишущие не мыслят». Кто? Вяземский.

Юрка, Юра, Юрий Александрович

– С Юрием Александровичем у меня сложные отношения, – сказала Ф. Г. – Не знаю сама почему. «Люблю и ненавижу» – это не про нас. Может, мне мешает, что я знала его, когда он был почти мальчишкой, ходил в драных штанах, но был изысканно-тонким, с романтической шевелюрой, перед которой женщины падали ниц. И девушки, кажется, тоже – в двадцатых годах они еще существовали, не часто, но встречались. Если повезет, конечно. Юрке везло. Для меня он тогда был Юркой, в которого Ирина, дочь Павлы Леонтьевны, влюбилась без памяти. То есть я просто не ожидала от нее такого – была нормальным человеком и вдруг просто обезумела. К счастью, ненадолго. И с Веркой случилось то же самое, только эта дура сразу забеременела от него, не поняла, что он такой же отец, как я римский папа.

И все же я восхищалась им. После 150-й «Сэвидж» он прислал мне письмо:

«Дорогая Фаина! Что мне сказать вам сегодня? Это замечательно, что Вы сыграли свою 150-ю миссис Сэвидж и так сыграли!! („так“ он подчеркнул сам и на два восклицательных знака расщедрился тоже). Сыграли вопреки всем проискам напастей, которые Вас преследуют всю жизнь – назло болезням и прочим огорчениям!

Поздравляю Вас, крепко целую и буду ждать Вашей 300-й Сэвидж. Это и в моих интересах, сами понимаете!

Ваш Ю. Завадский. 21/VI-70».

Очень трогательно, не правда ли? Я умилилась его нестареющему романтизму и приготовила ему телеграмму: «Ромео! Целую. Джульетта». Но не послала ее – с чувством юмора у него в последнее время не в порядке.

И мой опыт, мой проклятый опыт! Если Завадский хвалит – значит, неспроста. Нет, никакой прибавки к премии не было, просто он вскоре вызвал меня и, вертя в руках свои карандаши, сказал:

– Верочка скоро возвращается из больницы – операция прошла успешно, но ей нечего играть. Я прошу вас уступить ей свою Сэвидж. Вы же не любите долго выходить в одной и той же роли, а для Веры это будет бенефисный спектакль. Мы и афиши специальные сделаем!

Хоть плачь, хоть смейся! Я согласилась, конечно. В конце концов, у меня оставалась еще моя Люси Купер.

Но вот тут я восхитилась Юрием Александровичем. Он сам создает свой образ мягкого и деликатного человека, не способного на резкое слово, не говоря уже о брани.

Я как-то говорила с ним, и он сказал об одном режиссере:

– Ну, это не совсем хороший человек.

– Не совсем? – переспросила я. – Отчего же?

– Ну, понимаете, – Юрий Александрович замялся, – ну, он – какашка.

И при этом, по-моему, даже покраснел, произнеся самое ругательное слово, на которое способен. И вместе с тем, когда надо, взгляд его голубых глаз становится стальным и он не отступит, пока своего не добьется! И его преданность Вере достойна только уважения!

Как он относится ко мне? Иногда любит, ценит, иногда боится, не хочет связываться. Но иногда ведет себя не как мужчина, а как склочница из коммунальной квартиры.

Терпеть не могу ходить в собственный театр, но после «Петербургских сновидений» мне все уши прожужжали: «Ах, какой спектакль! Ах, Юрий Александрович! Ах, какой взлет!» Решила пойти, не делая из этого секрета, конечно. Это как раз тот случай, когда нужно подать свой приход, чтобы он не остался незамеченным, то есть делать то, что я терпеть не могу. Да, позвонила Завадскому, да, сказала, что жажду увидеть его работу. «Фаина, вы не представляете, какая это честь для меня!» Представляю, я все представляла заранее. Он, разумеется, предупредил актеров, ради которых я, собственно, и пошла на спектакль: по себе знаю, как приятно и как волнуешься, когда в зале сидят твои коллеги.

Спектакль, слава Богу, понравился, и я обошлась без пира лицемерия. Ирочка Карташева хороша, хотя и суетится иногда. И Бортников оказался молодцом – Ирина (Анисимова-Вульф), когда я сказала ей об этом, засияла, как новый гривенник. А главное, если честно, в спектакле есть то, что не у многих режиссеров получается, – атмосфера Достоевского, нервная, почти неосязаемая, – черт знает откуда она берется. Завадский таял от моих комплиментов, а я – от радости, что не нужно ничего врать. Ну, если и было нужно, то самую малость.

И тут же, через неделю или немного позже, – приглашение от Завадского на репетицию: он решил к очередной годовщине Октября сделать новую постановку «Шторма». Поскольку за пятьдесят лет советский власти драматурги, подкармливаемые партией, ничего лучше пьесы Билль-Белоцерковского, бредовой, по-моему, не создали.

Юрий Александрович собрал на сцене всю труппу и объявил, что на этот раз он задумал решить «Шторм» в романтическом ключе.

– Революция и быт сегодня несовместимы! – сказал он торжественно под гул одобрения присутствующих, а эта «Плять» Славка даже воскликнул: «Блистательно!» Славку Плятта хлебом не корми – дай только подсюсюкнуть руководству.

Завадский, очень довольный, объявил, что спектакль начнется вот так, как сегодня, – мы будем сидеть за столом, начнем читать пьесу и на глазах зрителей (известное всем новшество!) превратимся в своих персонажей. И тут же под знаменами и с метлами в руках все выйдем на коммунистический субботник – праздник свободного труда. И оркестр заиграет что-то возвышенное.

– А моя Манька? – спросила я.

– Что – Манька? – не понял Юрий Александрович.

– Моя Манька, что, тоже встанет под красное знамя?

– Ну конечно! Если хотите, мы дадим ей какой-нибудь лозунг!

Я не хотела. То есть хотела сказать, что большего бреда еще не видала, но Юрий Александрович тут же замахал руками:

– Бутафоры, дайте метлы и лопаты! Попробуем сегодня без музыки!

Наверное, во мне заговорил бес противоречия, но я не могла представить себе мою Маньку с метлой. Ходила по сцене и с удивлением разглядывала, чем занимаются здесь эти люди, да еще бесплатно. И ей-богу, чувствовала себя только Манькой.

– Фаина, что вы делаете? – вдруг услыхала я крик Завадского. – Вы топчете мой замысел!

– Шо вы говорите? – переспросила я в Манькином стиле.

– Замысел! Вы топчете мой замысел! – не унимался Завадский.

– То-то, люди добрые, мне все кажется, будто я вдряпалась в говно! – обратилась я к добровольцам коммунистического труда.

– Вон со сцены! – завопил Завадский.

Все замерли. Я выждала паузу, а паузу я держать, слава Богу, научилась, подошла поближе к рампе и ответила:

– Вон из искусства!

Инфаркта не было. Я ушла, репетиция продолжалась, а на следующий день в списке распределения ролей моей фамилии не было. Нет, мою роль Завадский никому не отдавал. Он поступил как истинный стратег: выбросил Маньку вообще из «Шторма» – она не соответствовала новому романтическому решению старой пьесы. И тут комар носа не подточит!

Новая роль – новые заботы

Ф. Г. иногда мучается «Тишиной», ей многое не нравится в пьесе.

– Помните, как мы ездили к Калатозову на Дорогомиловку? Вот у него был сборник, где напечатана пьеса – пьеса, а не сценарий! То, что идет у нас, расползается по швам! Я только и слышу от многих зрителей – людей, чьему вкусу я доверяю: «Что за пьесу вы играете?! Банально, мелодраматично, архаика!»

Критику подобного рода Ф. Г. воспринимала остро и начинала искать выход. Однажды она решила вовсе не играть «Тишину», официально отказалась от роли и день-два была радостно возбуждена этим обстоятельством – «Гора с плеч!».

Но прошла неделя, и Ф. Г. снова говорила о своей старухе – Люси Купер, расставаться с ней было жаль, судьба ее волновала.

– Только злым, нехорошим людям может показаться ее история банальной, – говорила теперь Ф. Г. – Трагедия одинокой старости! Только человек с каменным сердцем может назвать ее архаикой!

Она снова сидела над ролью, искала в ней новые повороты и решения. По-новому пошла сцена в ресторане – ничего от былой тоски и похоронной тяжести расставания. Раневская теперь зажила в этой сцене пронзительной радостью встречи, счастьем свидания с любимым человеком. Пусть встреча последняя, пусть свидание прощальное – от этого только острее и радость, и счастье. С каким волнением ловит Люси-Раневская каждое слово мужа, с какой готовностью она отвечает на его вопросы, с каким восхитительно-ироническим кокетством отвергает его комплименты. Она смеется, пьет коктейль – напиток, который «в ее времена» дамы не знали, шутит: «У меня сейчас такая голова, как будто я ее одолжила у одной малознакомой идиотки» (вот как неожиданно пригодилась фраза, родившаяся в инфарктный период!), просит налить ей еще и пьет снова, потому что ее сердце иссушилось от невозможности заботиться о любимом, от путающей неизвестности, что с ним сейчас, вчера, сегодня, каждую минуту.