Раневская — страница 55 из 74

Помню, я как-то принес Ф. Г. новую книгу Андрея Битова «Аптекарский остров», очень понравившуюся мне.

– У меня сегодня неважно с глазами, если можете, почитайте, – попросила Ф. Г.

Я начал один из рассказов.

– Нет, это плохо, – остановила меня Ф. Г. через минуту. – Попробуйте, пожалуйста, другой.

Перевернув несколько страниц, начал другой. На этот раз Ф. Г. слушала минуты три:

– Но ведь это не литература. Это плохо написано. Или литература второй свежести, что невозможно: «свежесть бывает только первой, она же и последняя». Все остальное – тухлятина. Времени на нее нет.

–Но вы же читали Кочетова[55]!

– Читала. Даже журнал с этим романом – как он назывался? «Чего же ты хочешь»? – выпросила на один день. Но разве я хоть раз назвала это литературой? Пусть это не роман. Пасквиль тоже вид творчества. Здесь ведь дело в другом: писания Кочетова – факт нашей жизни, и читать их нужно, чтобы знать, в каком бардаке мы живем.

Кочетова, помню, Ф. Г. читала при мне – два номера «Октября» в очередь со мною. Манера читать у Ф. Г. была очень своеобразной: она вздыхала, стонала, вскрикивала.

– Что? – спрашивал я.

– Нет, нет, ничего. Не хочу вам мешать – вы еще до этого дойдете!

А потом вдруг швырнула журнал так, что он полетел через всю комнату:

– Все, больше не могу. Эта сволочь считает, что страдания несчастных ленинградцев в годы войны преувеличены! Нет, надо брать стул и идти с ним через весь город, на Тверской и там публично размозжить этому подонку череп!

Журнал она больше в руки не взяла, а когда через несколько дней я принес пародию Зямы Паперного[56] «Чего же ты, Кочет?», она смеялась до слез и все повторяла:

– Ангел! Вы же знаете Зямочку – скажите, что я целую его, ноги согласна ему мыть и вытирать остатками своих волос!

Правда, когда я прочел абзац, где героиня пародии Уя (у Кочетова она Ия) говорит своему возлюбленному: «Ты знаешь, какого счастья хочу я?» «Какого, Уя?» – спросил он. – Ф. Г. всплеснула руками:

– Ой-ей-ей! За это Паперного у нас могут обвинить в порнографии! Там стоит где-нибудь его фамилия?..

Фамилия не стояла, но это Паперного не спасло. Его исключили из партии и уволили с работы из Института мировой литературы, придравшись к чему-то.

Когда же я месяца через два принес Ф. Г. коричневую книжку Шевцова[57] «Во имя отца и сына», она на следующий день сказала:

– Нет, здесь надо говорить не о литературе. И вообще не говорить. Это же сочинение фашиста! У меня в детстве была чудная книга – подарок родителей, – продолжала она, – толстая, тяжелая, с гладкими, плотными листами и изумительными иллюстрациями-гравюрами, тончайше выписанными. Это – «Сказки братьев Гримм». Мне их читали бесконечно, а потом и я сама тоже. Там есть одна сказка, не помню, как она называется: родился в семье долгожданный ребенок, девочку назвали Жданочка, и вскоре все собрались отпраздновать это событие. Мать спускается в подвал налить из бочки в кувшин вина. И видит: над бочкой на стене висит кирка – большая, с острыми концами. Села мать на скамеечку и заплакала:

– Вот вырастет наша дочка, пошлем мы ее в подвал за вином, а кирка упадет и пробьет ей голову!

Сидела, плакала, пока не пришел отец. Рассказала она ему все – он тоже заплакал. Потом то же самое с дедом, бабкой, тетушкой. Пока не пришел сосед, молодой, красивый парень, который снял кирку со стены:

– Теперь новорожденная останется целой!

Надо что-то делать, Глебушка. Нельзя не остановить это безумие. Иначе…

– Вы не оригинальны, – сказал я. – Сегодня днем, когда мы стояли в нашем коридоре литдрамвещания, курили и говорили о Шевцове, кто-то вдруг предложил:

– Братцы, пора переходить от слов к делу!

И знаете, какая была реакция? У всех языки будто присохли. Докурили, побросали окурки в урну и, понуро склонив голову, разошлись…

– Боюсь, что в этом все и дело, – сказала Ф. Г. – Боюсь, что страх навечно поселился в каждом из нас. Вы знаете, какой страшный сон меня преследовал в тридцатые годы? Ну, после тридцать седьмого. И этот кошмар я видела не раз: «Спасите! За мной гонится НКВД!» – просит меня запыхавшаяся корова. Я прячу ее в большой сундук, но никак не могу закрыть крышку – рога мешают. Слышу уже приближение погони, хочу попросить корову опустить голову пониже, но не могу сделать это, потому что ужасно мучаюсь, не зная, как обратиться к ней: «мадам», «гражданка» или «товарищ корова»?..

«Как грустно, когда они улетают!..»

Речь зашла про хиппи – Ф. Г. прочла статью о Вудстокском фестивале в «Театре».

– Я их понимаю. У них нет программы, у них отрицание ради отрицания, анархизм. Но нечто подобное испытала и я. Однажды, когда мне было лет пятнадцать, я, увидав проходившую по улице босую сверстницу (осень, холодно!), бросила ей свои туфли – модные, с тупыми вывороченными носками – фирмы «Вэра», – вот увидите, эта мода скоро вернется.

– Возьми и обуйся, – крикнула я.

Через несколько минут в комнату вошел отец.

– Я видел, что ты сделала, – сказал он. – Но я прошу тебя запомнить: здесь нет ничего заработанного тобою. Ничего.

Как мне тогда хотелось уйти из дома, как все вдруг стало чужим.

Мой старший брат, он погиб на фронте – пошел добровольцем в Первую империалистическую[58], зашел как-то ко мне в комнату – я тогда еще играла в куклы – ну, мне было лет восемь-девять, а ему четырнадцать, – обвел глазами мою комнату и сказал трагически:

– Здесь все краденое. Все краденое.

Он был легальным марксистом и прочитал тогда Прудона…

– Кто украл? – спросила я.

– Отец, – ответил брат, – и мать.

– Мама не могла украсть, не могла, – заспорила я.

Я ведь, вы знаете, ушла из дома, когда решила стать актрисой. Ушла с одним чемоданчиком. Но мама мне помогала – переводила ежемесячно небольшую сумму.

Однажды с моим приятелем-актером я зашла в банк и получила очередной перевод – несколько бумажных купюр. Когда мы вышли из массивных дверей, налетевший ветер вырвал у меня деньги. Я остановилась и, следя за исчезающими в вихре банковскими билетами, сказала:

– Как грустно, когда они улетают! – и не сдвинулась с места.

– Да ведь вы Раневская! – воскликнул мой приятель, сразу вспомнив героиню «Вишневого сада». – Только она могла сказать такую фразу.

Когда мне пришлось выбирать себе псевдоним…

– Как псевдоним? – перебил я.

– Никто этого не знает – так давно я переменила фамилию.

– Но я-то, – удивлялся я, – читал вам письма от брата, отправлял ваши послания ему – и ни разу не задумался, почему у него другая фамилия!

– Я решила взять фамилию Раневская. У нас есть что-то общее, далеко не все, совсем не все.

О пользе псевдонимов

– Раневская – хорошая фамилия, – сказала Ф. Г. – Звучная и ясная. Это вам не классический «Тимирзяев», сразу вызывающий отрицательную реакцию.

Я вот никак не пойму, как можно концертировать с такой фамилией, как Крыса?! Увижу на заборе афишу с гигантскими буквами – «Крыса» и каждый раз вздрагиваю! Я ли человек такой тонкой организации, или тут другая причина, но клянусь: не пойду в консерваторию, где мадам Чехова своим сказочным голосом объявит:

– Чайковский. Концерт для скрипки с оркестром. Исполняет лауреат множества конкурсов Олег Крыса!

Ну не хочу я слышать рядом с любимыми композиторами фамилию, напоминающую грызунов, которых с детства боюсь и не могу видеть.

Ведь до революции, в проклинаемые сегодня блаженные времена, не случайно же все люди публичных профессий – певцы, художники, адвокаты, врачи – думали о своих именах. Мы как-то с Павлой Леонтьевной читали телефонный справочник – какие там фамилии, диву даешься! Но только не у артистов! Ну, нельзя же слушать оперу, где Джульетта – Паскудина, а Ромео – Шкодников! Это просто вам помешает настроиться и на Гуно, и на Шекспира.

Мы смеемся, а Ф. Г. вспоминает записные книжки Ильи Ильфа, которые она нередко цитирует.

–Помните у него: «Наконец-то! Какашкин меняет фамилию на Сергей Грядущий. Глуп ты, Грядущий, вот что я тебе скажу». Так, кажется? Между прочим, Ильф – тоже псевдоним. Только тут уж никак не скажешь, что писатель хотел скрыть свою национальность. Не дожил он, слава Богу, до страшных лет конца сороковых – начала пятидесятых годов. И вы этого не знаете.

– Почему? Я помню, – возразил я.

– Что вы помните?! – Ф. Г. вдруг стала агрессивна. – Вы учились, а не жили! Особенно когда поднялась эта кампания против врачей – «убийц в белых халатах», по улицам еврею ходить стало опасно! Сегодня в это трудно поверить, но в театре какой-то ублюдок назвал билетершу-татарку «жидовской мордой», и та быстро куда-то скрылась – только бы не нарваться на скандал. Говорили, где-то в Сибири, среди болот уже строили для евреев бараки без света и воды – настоящие концлагеря.

– Моего отца вызывали и предложили ему развестись, если он хочет остаться в Москве, – сказал я.

– Вот видите! А сколько лет ваши родители уже вместе?

– В этом году исполнится пятьдесят.

– И никакой золотой свадьбы у них не было бы, если бы лучший друг советского искусства внезапно не дал дуба. Мне позвонил Михаил Ильич и сказал одно только слово:

– Подох.

Я сразу поняла, о чем он, но испугалась, как такое говорить по телефону?! А он:

– Не бойся, Фаина, хуже не будет!

Хуже некуда уже было! А тогда, в начале пятидесятых, мы все фиксировали мелочи, стараясь не думать о главном. Помню, как все перешептывались:

– Заметили? По радио перестали звучать еврейские фамилии!

Ну, Левитана тогда трогать еще не решились, а Владимиру Герцику предложили стать Владимиром Сердечным. Смешно, хоть и было не до смеха. Кто-то предлагал заняться массовыми переводами: Гольдберг превратить в Златогорову, Фельдман – в Полевую, Зискинда – в Сладкова. За словари засесть нетрудно, но антисемитов это не уменьшит. А в интернационализм русского народа я все равно не поверю, как не могу назвать беззлобными еврейские анекдоты, которыми он всегда тешился. И кто их сочинял, вы задумывались?..