Раневская — страница 66 из 74

Поговорим о странностях

– Вы не должны забывать, что актеры – полудети. И я тоже, – сказала Ф. Г., когда я прочел ей очередную порцию будущей книги. – Иногда вы чересчур всерьез принимаете то, что я говорю вам. Это хорошо, я довольна, значит, я еще умею что-то, думаю. А потом, когда вы читаете вашу запись об этом разговоре, вдруг понимаю: «Кажется, я пережала!» Ну и слава Богу, что вы не почувствовали это, – значит, меня еще можно не гнать из театра!

Хотите, я расскажу вам самое сокровенное? Не для книги. И не задавайте мне ни одного вопроса!

Однажды – это в Театре Пушкина, вот запомнила на всю жизнь! – после «Игрока» я, как обычно, завела:

– Ой, сегодня я сыграла отвратительно!

И вдруг актер, мой партнер по спектаклю, ну, Алексей Иванович, согласился:

– Да уж, действительно: наговняли, как могли!

– Что?! – вскрикнула я.

И еле удержалась, чтоб не надавать ему по морде. И избила бы его не на шутку…

Тост Алексея Толстого

– Я была в гостях у Толстого, на его даче, – вспомнила Ф. Г. – Не так давно. Еще шла война, мы только вернулись из эвакуации, в Москве голодно, по карточкам хлеб, мясо, крупа и спички, а тут такой стол, будто за окном мир и изобилие. После обильных закусок – чанахи из баранины, котлеты де-воляй, телячьи почки каждому на маленькой сковородочке – пальчики оближешь.

Алексей Николаевич поднял бокал: «Хочу выпить за терпкий талант Раневской!».

Потом, когда уже встали из-за стола и он закурил трубку, я подошла к нему: «Алексей Николаевич, меня тронули ваше внимание и ваша оценка. Я только не поняла, почему „терпкий“?»

«Есть такой обладатель терпкого запаха скипидара – терпентин, – объяснил он. – От него долго нельзя избавиться. После „Мечты“ ваша старуха ходила за мной по пятам. Выйду в сад к цветам – она передо мной. Сяду за стол, чтобы писать, не могу – она, проклятая, рядом, наблюдает за каждым моим движением. Две недели меня преследовала, еле избавился. Вот сейчас вспомнил – и она снова, как живая. Вы не актриса, вы актрисище».

– Вы, конечно, захотите вставить этот эпизод в книгу? – спросила Ф. Г. меня.

– Да, обязательно. Не каждому довелось встречаться с Толстым, да еще услыхать такие слова!

– Ну и выставите меня хвастуньей, притом самовлюбленной. А я об этом, клянусь, никому никогда не рассказывала. Такая я, блядь, стеснительная. Поэтому лучше напишите, что слышали слова Толстого не от меня, а нашли их случайно в старой записной книжке Раневской. Она, мол, об этой книжке и думать забыла.

– Маскировка номер два! – засмеялся я.

– О чем вы?

– В детстве я смотрел фильм «Подводная лодка Т-9». Она охотилась за вражеским кораблем и не могла поймать его – он ловко менял свой облик. «Маскировка номер два!» – командовал капитан, и рыбацкое судно превращалось в комфортный пассажирский лайнер!

– Можете еще добавить, – Ф.Г. оставила мое воспоминание в стороне, – в той же записной книжке Раневская написала:

«После спектакля „Игрок“ ко мне в уборную постучала Марецкая.

– Вера, ну как? – кинулась я к ней.

– Глыба вы, глыба! – сказала она».

С записной книжкой, по-моему, будет приличнее. Но чтобы вы в глазах читателей не выглядели гангстером, что шарит по моим шкафам и столам, лучше напишите так: вы случайно наткнулись на эти записи в моей гримуборной и спросили, почему они лежат здесь. А я ответила: «Я перечитываю их каждый раз, когда, иду на сцену, чтобы не терять веру в себя» Так будет лучше? Или, может быть, вам вообще не писать об этом?.. Что-то здесь есть не то.

Я часто бывал в архиве – собирал материалы по кинокомедии: читал сценарии, протоколы обсуждений, редакторские рецензии и т. д. И каждый раз, когда мы встречались, первый вопрос Ф. Г. был один и тот же:

– Что нового в старых архивах?

Я рассказывал. Ф. Г. слушала, задавала вопросы, удивлялась, как архивариусы умеют предусмотрительно сохранять мелочи, по которым неожиданно, через десятки лет можно узнать эпоху. Однажды я рассказал о том, как случайно в невзрачной, тонкой папке с канцелярским заголовком «Веселые ребята. Заключение по просмотру» удалось обнаружить беседу Горького о первой советской музыкальной комедии.

Материал этот оказался новым и очень интересным. Как выяснилось, он остался неизвестен даже горьковедам – в скрупулезно собранных документах, в библиографических списках «Горький и кино», в многотомной «Летописи жизни и творчества А. М. Горького», где зафиксирован, кажется, каждый его шаг, о просмотре «Веселых ребят» нет ни слова. Просмотр же этот был интересен тем, что Горький, оценивая фильм, говорил не только о новой работе Г. В. Александрова, игре актеров, в частности Л. П. Орловой, но и о путях развития советской кинокомедии, защищал право на эксперимент в этой области, доказывал необходимость выпуска на экраны бодрых, веселых, занимательных фильмов.

– Это безумно интересно! – говорила Ф. Г. – И вот ведь чудо: сколько прошло лет с тех пор? Почти сорок? И вдруг – новое, никому не известное! Я завидую вам. С каким удовольствием я возилась бы со старыми рукописями и документами, разбирала бы их и лелеяла! А как точно сказал Горький – «нудьга»! – вспомнила она горьковскую оценку некоторых фильмов. – Это настоящее, «его» слово – «нудьга»!

Как-то (это был один из вечеров, посвященных архивам) я рассказал Ф. Г. о том, как в 1946 году художественный совет Министерства кинематографии обсуждал материалы «Весны» и какие дебаты разгорелись по поводу отснятых уже эпизодов с ее Маргаритой Львовной и Бубенцовым-Пляттом – единственными сатирическими персонажами этого фильма.

Открывая обсуждение, председатель совета И. Большаков заявил:

– Эпизоды с Раневской – я не знаю, зачем это нужно?

Первым вступил в спор с председателем М. Ромм, который, в целом невысоко оценивая кинокомедию, сказал, что «Раневская – великолепна». И. Пырьев, поддержавший, как пишут в протоколах, предыдущего оратора, вызвал своим выступлением председательское недовольство.

«Пырьев. Мне нравится тот материал и куски, где играют Раневская и Плятт.

Большаков (с места). Нужно, чтобы не актер нравился, а содержание!

Пырьев. Раневская – это смех! Очень интересный образ».

К счастью для зрителя, на этот раз мнение председателя не явилось решающим.

Мы говорили с Ф. Г. о том, что когда-нибудь будет написана история кино, а может быть искусства, содержащая анализ не только самих произведений, но и событий, которые их породили, споров, которые они вызвали. Без этих сопутствующих фактов ничего по-настоящему не поймешь. Тем более что зачастую обсуждение частного вопроса, конкретной работы влияло на все развитие искусства.

–Жаль, что я не увижу такой книги,– сказала Ф. Г.– Мне вообще осталось жизни сорок пять минут. Ладно, ладно,– остановила она меня,– я не собираюсь развивать эту тему, тем более что это ничего не меняет. Просто хочу напомнить вам о моей просьбе: давайте разберем мой архив. В этих футлярах и папках уже скопилось немало чепухи, от которой надо избавиться: какие-то газетные вырезки, записки, никому не нужные старые афиши. Надо пересмотреть все письма – может быть, там есть что-либо интересное для того архива, где вы бываете,– ЦГАЛИ[70] он называется?

Новинки из архива

Я был против уничтожения «чепухи». Но чтобы не вступать в давний спор, мы условились на первый раз разобрать папки и хоть немного систематизировать все хранящееся в них.

На следующий день мы приступили к работе. Рецензии из газет, напечатанные уже забытым, несегодняшним шрифтом; отлично сохранившиеся, будто только от фотографа, снимки – молодые А. Ходурский, Л. Зеркалова и Ф. Г. в старомодных шляпах тридцатых годов у Казанского вокзала перед гастрольной поездкой на очень популярный тогда Дальний Восток; инсценировка чеховской «Драмы»; программки премьерных спектаклей, испещренные автографами режиссеров.

И тексты старых ролей. Переписанные в тонкие тетрадки, большие альбомы или на отдельные листочки, скрепленные суровой ниткой, они вызывают сегодня странное ощущение. Знакомые фразы, подчеркнутое карандашом реплики партнеров – все безжизненно, как за кулисами кукольного театра, когда спектакль сыгран, актеры разошлись, и куклы, только что жившие на сцене, лежат, задрав носы.

Вероятно, Ф. Г. стало не по себе. Она извлекла из кипы бумаг блокнот, похоже, узнанный «в лицо»:

–Это мой «самиздат». Не удивляйтесь, здесь стихи Саши Черного. Переписала их у приятельницы в ее коммуналке еще в 30-х годах, среди ночи, вздрагивая от стуков и шагов в коридоре. Вам не понять этого. Саша Черный – эмигрант, что приравнивалось к «врагу народа». Книги писателей-эмигрантов из всех библиотек изъяли и сожгли[71]. В отличие от Германии – тайком. Хранить их дома стало так же рискованно, как сочинения Троцкого.

Один наш актер чудом избежал ареста. Соседи донесли, что он слушал пластинки эмигранта Шаляпина! Спасло его только то, что он готовился к роли следователя в спектакле «Очная ставка» и, как объяснил на Лубянке, учился распознавать в шаляпинском голосе интонации врага. Это совсем не смешно. Вы не знаете, в те годы запустили еще одно понятие – «внутренний эмигрант». Оно нагоняло страх, хотя бы потому, что никто не понимал, что это такое.

Я переписала тогда Сашу Черного в блокнот и даже читала подругам его гениальную повесть в стихах «Любовь не картошка». Могу и сейчас сделать это:

Арон Фарфурник застукал наследницу дочку

С голодранцем студентом Эпштейном:

Они целовались! Под сливой у старых качелей.

Арон, выгоняя Эпштейна, измял ему страшно сорочку,

Дочку запер в кладовку и долго сопел над бассейном…

Читала, наслаждаясь точным стихом Черного. Вот вам еще одна странность актерства. Ради хорошей роли можно презреть опасность.