.
Коклен-старший.
«На сцене ничего не может быть чересчур, если это верно».
В. И. Немирович-Данченко.
– Ну, хватит, – прервала меня Ф. Г. – Мы не на сцене, и все хорошо в меру. А листочки оставьте себе: может быть, где-то в книге найдется им место.
Глаза Ф. Г. блестели и губы чуть подрагивали.
– Вы чем-то взволнованы? – спросил я. – Что-то случилось?
– Не надо лезть поперед батьки в пекло. Ничего не случилось. Просто в прошлый раз вы достали с антресолей альбом Эйзенштейна. Эти рисунки я никогда не показывала ни Павле Леонтьевне, ни Ирине – они бы пришли в ужас, и Ниночке, кажется, тоже, но уже по другой причине: она не удержалась бы и разболтала о них всем подружкам. Я с вами откровенна: несколько дней думала, показывать ли их вам. Решила показать, чтобы посоветоваться. Вот смотрите сами – я пока займусь собою.
Ф. Г. положила на стол большую папку, в которой лежали рисунки, и вышла в другую комнату. То, что она назвала альбомом, на самом деле было отдельными листами плотной бумаги, на каждом из которых Сергей Михайлович изобразил один или несколько сюжетов, как в комиксах, раскадровав их. Рисовал Эйзенштейн преимущественно синим карандашом, прибегая к красному для деталей. Понимаю, что описывать рисунки, выполненные в шаржированной манере, не в стиле карикатуры, а скорее лубка, – занятие мало перспективное и неблагодарное. К тому же рисунки эти особые.
Михаил Ильич Ромм в своих «Двух рассказах о Сергее Михайловиче Эйзенштейне» вспоминает о необычной привычке великого режиссера: «Особенно он любил рисовать похабные картинки при дамах. Так вот застал я в Алма-Ате как-то: Люба Дубенская и Кончаловская Наташа от него вылетели, как бомбы, красные. Он им такое нарисовал, что они не выдержали, в общем, хотя уж многоопытные были дамы».
Ф. Г. в той же Алма-Ате сразу оценила юмор эйзенштейновской графики. Смеялась над его удивительными находками, неожиданностью ситуаций, порождаемых необузданным воображением Эйзенштейна-художника, восхищалась всем этим. И бережно собрала рисунки, которые Сергей Михайлович сделал, ведя серьезный разговор о месте Старицкой в истории и его фильме.
Ромм утверждает, что рисовал Эйзенштейн всегда. Правда, добавляет он, «из рисунков его только ничтожную часть можно опубликовать, а большинство непубликуемо. Совсем, никогда не будет опубликовано, это в чистом виде похабень».
И продолжает: «Как-то купил я на развале в Ленинграде коллекцию старинных дагеротипов таких: „Первая ночь новобрачной“ и еще что-то такое, „Ванна молодой женщины“ – такие деликатные, чуть-чуть фривольные фотографии, серии такие. Он мне повсюду к этой даме пририсовал кавалера, причем молниеносно, в таких позах, что просто с ума сойти. Я засунул эту коллекцию дагеротипов куда-то, теперь сам потерял, все боюсь, что кто-нибудь ее откопает когда-нибудь».
Михаила Ильича можно понять, хотя его точка зрения не кажется мне бесспорной. Во всяком случае, мысль о том, что когда-нибудь можно будет увидеть опубликованными те рисунки, что я рассматривал в тот вечер, не возникала.
Я сидел над ними, откровенно ржал, одновременно удивлялся и восхищался увиденным – в рисунках этих, полных юмора, сарказма, издевательства над привычными нормами, фарсовых ситуаций, не было ни грана пошлости.
– Ну, и что мне с этим делать? – спросила Ф. Г., входя в комнату, когда я укладывал рисунки в папку.
– Смеетесь надо мной? – удивился я. – В архив сдать, конечно, в ЦГАЛИ – это же произведения искусства.
– И люди будут потешаться над Раневской? И на этот раз вовсе не над ее персонажами! Как же то, что я скрывала от самых близких, выставить на всеобщее обозрение?
– А Анна Андреевна эти рисунки видела?
– Конечно. И первая – как только я привезла их из Алма-Аты в Ташкент.
– И что она?
– Смеялась, как девочка! И все восхищалась неуемной фантазией Эйзенштейна.
– Отдайте все это в архив, не зря же вы столько лет их хранили. А там, между прочим, есть отдел, в котором лежат материалы, которые никому не выдаются.
– Вы серьезно?
– Ну, во всяком случае, без вашего разрешения не выдадут точно. У них есть строгое правило: все, что касается ненормативной лексики, не выдавать. Я там письмо запорожцев турецкому султану прочел, и то совершенно случайно.
– Не может быть! – изумилась Ф. Г. – Подлинник?
– Нет, конечно, копию, но без купюр определенно – там уж такой народный мат! Я даже себе переписал это письмо, обозначая все крепкие слова двумя буквами – первой и последней.
– Обязательно принесите в следующий раз. А то я столько об этом слыхала, Репина рассматривала, а что они там пишут, не знаю, – Ф. Г. вздохнула. – Если бы судьба не назначила мне быть актрисой, я бы стала историком: сидела бы в архивах, разбирала старые рукописи, увязла бы в пыли веков – это так интересно! Или пошла бы в археологи: с утра до вечера на раскопках, на ветру, под солнцем. И потом снимать наслоения с редчайшей скульптурки – царицы Иштар, пролежавшей в земле тысячу лет. Смеетесь? Вам не понять этого!..
Вчера и сегодня
– Вчера я говорила с вашим отцом, Анатолием Владимировичем, он остроумный человек. Жаль, что природа на детях отдыхает, – вздохнула Ф. Г. – Вы улыбаетесь, это хорошо, а то я иногда думаю: не слишком ли явно я пристаю к вам? Вон и Евдокия Клеме уже говорит: Фаина Григорьевна, что же это такое? Ходит к вам и ходит, обедает, гуляет, видел вас голую, а предложения не делает. «А то ведь как бывает? Иной сватается, сватается, а как до самой точки дойдет, то и назад оглобли!» Это уже из «Свадьбы», помните?
А Анатолий Владимирович сказал мне, что вы никогда не ставите родителей в известность, где находитесь и когда вернетесь. И я вдруг позавидовала вам: Боже мой, сколько уже лет мне некому сказать и куда я иду, и когда буду дома. Никого давно это не интересует. Когда-нибудь вы поймете, как это прекрасно, если на земле есть хоть один человек, которого волнует, что с вами. Не вообще, а всегда – сегодня, завтра, в этот час и в следующий тоже.
Только не надо говорить о любви ко мне зрителей – ваш отец уже довольно элегантно сделал это. Но зрители любят не меня, а то, что я сыграла. В лучшем случае любят актрису Раневскую, что далеко не то же самое. Любят, пока где-то крутят мои фильмы, пока у меня еще есть силы выходить на сцену. Дети, мои самые верные поклонники, когда-то обожали Мулю, теперь в восторге от Мачехи в «Золушке», но вы обратили внимание – они уже не узнают меня: актриса Раневская ушла в другое измерение, а старуха, что сидит с вами на скамеечке у «Иллюзиона», их не интересует. Раневской-человека для зрителей просто нет в природе, это понятно?
Оттого и мое чувство одиночества вам недоступно. У вас – дочь, мать, отец, сестра, племянница. Дочь нарожает вам внуков, племянница – тоже, и вы будете на старости лет читать им «Конька-Горбунка» и сказки братьев Гримм – то, о чем я всегда мечтала, но так и не сумела сделать. Покупала для Ирининого сына детские книжки, но не заметила, как он вырос, и они оказались уже никому не нужны. И я с горечью думала, кому бы их подарить, чтобы не выглядеть полной дурой, увлекающейся в преклонном возрасте книжками с картинками.
А иринин Алеша, мой восторг, прозвавший меня Фуфой, которого я считала внуком, не звонит мне месяцами, у него свои увлечения, и вижу я его очень редко, а самое главное – нам не о чем говорить. Не настоящее все это. Голос крови никому не удавалось отменить.
Ф. Г. горестно вздохнула, поднесла к глазам платок – и, как это только с ней бывает, – мгновенно сменила настроение: вдруг трубно высморкалась с таким звуком, что цирк бы вздрогнул, посмотрела на меня, смеющегося, и рассмеялась сама:
– Не будем устраивать панихиду по неудавшейся жизни! Тем более, у меня есть прекрасное и очень рискованное предложение: давайте повторим маршрут художественников – пойдем на Хитровку! Это же просто ненормально: жить в двух шагах от нее и ни разу не быть там! Вы там были? С экскурсией? Ну, это же разные вещи! «Посмотрите направо, посмотрите налево!» – я не признаю. Все нужно попробовать своими руками и ногами! – Ф. Г. сменила домашние тапочки на туфли. Я подал ей легкое пальто. – У меня только одно условие. Сейчас сколько? Пять? В семь мы должны вернуться: приличная женщина находиться в позднее время среди бардаков и ночлежек не может.
Мы прошли по Солянке до Подколокольного переулка, поднялись по нему к бывшему Хитрову рынку и резко свернули налево, пройдя через арку оштукатуренных ворот, из которой торчали облупившиеся кирпичи.
– Когда-то здесь повсюду сидели торговки и предлагали свое съестное: перед ними стояли корчаги с тушенкой – жареной протухлой колбасой, кипящей в железных ящиках над жаровнями. Все это можно было купить на копейку, иногда вместе с куском тряпки. «А ты ее обсоси и выброси, – кричала продавщица, если покупатель вдруг возмущался, – или давай сюда – пусть покипит еще немножко!»
– Откуда вы это знаете? – удивился я.
– Я столько раз вас просила: научитесь хоть не проявлять свою необразованность! Читать надо больше. Гиляровского, в частности.
Вокруг теснились длинные двухэтажные дома, когда-то желтые, с галереями наверху.
– Смотрите, там белье на веревке, – показала Ф. Г. – Люди живут здесь по-прежнему и, наверное, без ванн, душа и парового отопления. Только теперь уже не на пятак за ночь.
Во дворе было пусто, только у водопроводного крана посередине, запрокидывая голову, пила воду курица с чернильным пятном на шее.
– Смотрите, вот вход в подвал, – показал я. – Там, наверное, и были настоящие ночлежки.
– Спуститесь сначала вы, – попросила Ф. Г., – Посмотрите, что там?
Дверь в подвальные залы оказалась открытой, и мы с Ф. Г. очутились под арочными сводами, уходившими в бесконечность. В тишине вдруг что-то зловеще прошуршало.
– Ой, крыса, – вскрикнула Ф. Г. и бросилась к дверям.
– Это бумага, – успокоил ее я, – ее сквозняком сдуло.