в бронзовых котлах и треножниках, штуках носильного платья и в головах крупного и мелкого скота, но никак не в подвластных ему городах. О великих царях, которым прислуживали другие цари и которые были способны награждать своих слуг и друзей, вручая им целые области со всем их населением, и сам поэт и его слушатели знали, вероятно, только понаслышке.
Напротив, в условиях квазифеодальной микенской монархии с ее сложной иерархической структурой и весьма значительной в сравнении с позднейшим греческим полисом территорией такой акт щедрости был бы естественным проявлением могущества и авторитета главы государства. Как было уже замечено, типичное микенское царство представляло собой конгломерат небольших городков (полисов, или вастю), группировавшихся вокруг дворца-цитадели, резиденции ванакта. Правители этих городков (скорее всего это были басилеи — pa-si-re-u, упоминающиеся в табличках пилосского и кносского архивов)[159] считались, судя по всему, подданными (вассалами) династа-владетеля цитадели. Можно предположить, хотя прямых указаний на это в документах линейного Б-письма мы не находим, что в определенных случаях ванакт имел право передать один или даже несколько подвластных ему городов тому или иному лицу в качестве «кормления», подобно тому как это делали в более позднее время, например, персидские цари, одаривая своих друзей.[160]
Нетрудно убедиться в том, что концепция неограниченной «милостью божьей» дарованной царской власти Агамемнона нигде в «Илиаде» не проводится с достаточной последовательностью и полнотой. Отдельные эпизоды вроде пассажей о скипетре или о семи мессенских городах, в которых эта концепция очерчена наиболее рельефно, производят впечатление разрозненных семантических узлов древнего предания, скорее механически без достаточного понимания включенных Гомером в совершенно новый исторический контекст. Сам этот контекст довольно сложен и совмещает в себе два разнородных плана. С одной стороны, ахейская коалиция представляется поэту каким-то подобием дружины Агамемнона, временным объединением его друзей (εταίροι), добровольно последовавших за ним под Трою, причем некоторых пришлось даже упрашивать (Il, XI, 768; Od. XXIV, 116), и связанных с ним только клятвой во взаимной верности. Об этой клятве упоминают в разных местах Одиссей, Нестор, Идоменей (Il. II, 286 слл.; 339 слл.; IV, 266; ср. I, 153 сл.). С другой стороны, некоторые характерные детали в изображении ахейского лагеря, например наличие в нем специального места для судебного разбирательства (Il. XI, 807: ινα σφ' άγορή τε θέμις τε) или совершенно необязательный в военной обстановке совет «старцев» при Агамемноне, в котором единственным настоящим старцем является Нестор (Il. II, 53; IX, 70), позволяют видеть в нем своеобразный полис, возникший на вражеской территории. Управление этим полисом-дружиной носит скорее коллегиальный, чем единоличный характер. Функции верховного органа власти здесь выполняет корпорация басилеев [они же — старцы (γέροντες), советники (βουληφόροι), наконец судьи (δικασπόλοι)], в составе которой Агамемнон как первый среди равных занимает место президента или регента. Терсит определяет его статус вполне республиканским термином άρχος (Il. II, 234).[161] Как тесно сплоченная группа власть имущих, ахейские басилеи противостоят массе рядовых воинов, например в сцене испытания войска («Диапейра») во II песни «Илиады». Оскорбительные выпады Терсита в адрес Агамемнона они принимают и на свой счет. Поэтому Одиссей, выступающий здесь в роли главного поборника аристократического благозакония, требует от демагога, чтобы он прекратил препираться с царями и всуе поминать их имена, разглагольствуя перед народом (Il. II, 247, 250: τω ουκ άν βασιληας ανά στόμ' εχων άγορεύοις).
Интересные метаморфозы претерпевает в этой сцене «нетленный отеческий скипетр» Агамемнона. Почти сразу вслед за открывающим сцену апофеозом «владыки мужей», в котором, как мы уже видели, ему отводится столь важное место, ски. петр в наступившей смуте запросто переходит из рук своего законного владельца в руки Одиссея (эта деталь уже должна насторожить внимательного читателя), а последний использует его самым прозаическим образом как простую палку для восстановления порядка в собрании и затем в эпизоде «посрамления Терсита» снова пускает его в ход как последний и решительный аргумент в споре с демагогом (ibid., 185 слл., 199; 265 слл.). Все эти перипетии убеждают нас в том, что Гомер в общем далек от понимания подлинной природы царского скипетра. Он явно смешивает здесь две совершенно различные вещи: «священный скипетр» «священного царя», являющийся в одно и то же время символом и гарантией прочности и наследственности его власти (никогда и ни при каких обстоятельствах он не мог быть передан другому лицу, кроме законного наследника престола), и ораторский жезл, переходивший во время народного собрания от одного выступающего к другому вместе с правом держать речь перед народом.[162] Этот скипетр в отличие от первого принадлежит не одному «избраннику божию», а всей правящей корпорации в целом, и связанная с ним харизма распространяется соответственно на всех ее членов.[163]
Если можно говорить об определенной политической тенденции в пределах хотя бы двух первых песен «Илиады», то она, как нам думается, должна заключаться в следующем. Разразившаяся в первой песни вспышка тиранического темперамента Агамемнона ставит ахейскую армию на грань катастрофы. В трагическом ослеплении, пренебрегая открыто выраженной волей народа, не слушая увещаний мудрейшего из своих советников Нестора, «пастырь народов» ведет свое «стадо» прямиком к гибели. Расплата наступает уже во второй песни. Перед лицом смуты, охватившей ахейское войско, и по сути дела спровоцированной самим Агамемноном, обнаруживается полная его несостоятельность в роли единоличного и неограниченного правителя. Из брутального деспота, «пожирателя народа», свирепствовавшего в первой песни, он внезапно преображается в слабого и растерянного человека, явно неспособного сладить с вырвавшейся на свободу стихией массового безумия. В этот критический момент скипетр, чуть было не выпавший из его ослабевших рук, подхватывает один из семи «пэров»[164] ахейского войска — Одиссей. В действие вступают силы аристократической дисциплины и солидарности, к которым апеллирует Одиссей в своих увещаниях, обращенных порознь к царям и к народу (ibid., 188 слл.). Им-то и удается остановить панику и унять разбушевавшуюся толпу. В конечном счете сцена «испытания войска», если рассматривать ее в логической связи с предшествующими событиями, воспринимается как свидетельство торжества аристократического начала над чисто монархическим.[165] В последующем повествовании поэт исподволь, без чрезмерной акцентировки, но все же достаточно ясно дает нам понять, что Агамемнон «перевоспитался» под влиянием всех этих бурных событий и теперь уже правит «конституционно» в добром согласии с другими царями, проявляя подчас удивительную уступчивость. «Верноподданические» ноты, звучащие в увещательных речах Одиссея, например знаменитая тирада о вреде «многоначалия» (πολυκοιρανίη) и необходимости единовластия (ibid., 203 слл.), не должны скрывать от нас подлинный смысл этой сцены. Морган[166] замечает, что «у Улисса не было повода разбирать или защищать какую-либо форму правления, но у него было достаточно основания призывать к подчинению одному командующему войском перед лицом осажденного города». В общем контексте II песни сентенции такого рода производят впечатление скорее демагогического камуфляжа, чем настоящего политического кредо. Призывая толпу повиноваться «одному предводителю, «одному царю, коему это дано сыном хитроумного Крона», не менее хитроумный Улисс сам, конечно, вовсе не собирается отказываться от власти, принадлежащей ему так же, как и всем другим ахейским басилеям, хотя его слова — « ου μεν πως πάντες βασιλεύσομεν ένθάδ Αχαιοί » и т. д. — можно было бы понять именно таким образом. Дискредитировавший себя как диктатор Агамемнон все же нужен ахейской элите хотя бы в роли верховного главнокомандующего или, говоря иначе, как фетиш, с помощью которого она надеется удержать в повиновении непокорный демос.[167]
Все эти наблюдения убеждают нас в том, что и царство Агамемнона и другие великие державы «Героического века» были для Гомера скорее абстрактными понятиями, лишенными реального исторического содержания и не находящими никаких аналогий в его собственном политическом и житейском опыте. За исключением стоящего особняком «Каталога кораблей, в котором политические отношения ахейского прошлого приведены в какое-то подобие системы и угадываются хотя бы общие очертания мифических и полумифических государств времен Троянской войны, как в «Илиаде», так и в «Одиссее» можно встретить лишь случайные и отрывочные упоминания о больших царствах микенского типа, по всей видимости, автоматически перенесенные в эпос из предшествующей поэтической традиции. Совершенно очевидно, что само понятие царства, равно как и тесно связанная с ним концепция самодержавной деспотической власти царя «милостью божьей», чуждо сознанию Гомера как наследие давно угасшей культуры. Объяснение этому факту найти нетрудно. Не приходится сомневаться в том, что в мире, окружающем поэта, доминирующей политической реальностью был единичный самодовлеющий полис, во многом уже приближающийся к обычному типу греческого города-государства. В соответствии с этим именно полис, а не какая-нибудь иная форма политической организации занимает центральное место в основных сюжетных коллизиях обеих гомеровских поэм.