— Какой, кухонный? Ну что вы! У меня нож был в ноженках. Такой небольшой изящный ножичек в кожаных ноженках, — говорил Пал Палыч, жалобно морща свой узкий рот.
— Сроду у нас такого дела не случалось! — огорченно вздыхала бабка Юля. — Сколько народу перебывало… Экая беда, прости господи!
Мне стало неловко перед старухой и ее дочерьми за всю эту грубую кутерьму. Было ясно, что они ищут уже давно, обшарили каждую щелку, знают, что ножичка им не найти, и продолжают свою бесцельную работу лишь из щекотливости и смущения.
— Ну, бог с ним, в конце концов! — сказал я. — Тоже, фамильная драгоценность!..
— Простите, но это мой ножичек, — сказал Пал Палыч почти надменно.
— Но почему вы так уверены, что потеряли его именно здесь? Вы могли обронить его на реке, по дороге на реку…
— Я слишком внимателен к вещам, чтоб со мной это могло случиться, — последовал ответ.
Все же и бабка Юля и Люба восприняли мое вмешательство как сигнал к прекращению поисков. Люба опустилась на лавку и сладко потянулась, бабка Юля, со скрюченной от частых поклонов поясницей, заняла свое обычное место у печи, прижавшись спиной к ее теплу. Дочка Катерины, подражая взрослым, тоже перестала шарить по избе, подошла к бабке и стала рядом, по-взрослому подперев щеку рукой. Только братишка ее никак не мог угомониться и уже нес в кулачке какую-то новую находку, когда мать сердито прикрикнула на него:
— Цыц ты! Замри!
И этот резкий окрик открыл мне, как нехорошо сейчас хозяевам, как неприятна им эта пропажа. Хоть бы Николай Семенович подал голос! Но, верный своему обычаю невмешательства, он молча готовил ужин. Зато Пал Палыч сказал с упорством, которому все нипочем:
— Может быть, дети взяли?
— Сроду за ними такого не водилось! — сурово ответила бабка Юля.
Но с добросовестностью старого человека она наклонилась к стоящей рядом внучке и вывернула враз карманы ветхого зипунишки. Мимо старухиной руки выпал, звякнув колечком, ножик. Пал Палыч радостно вспыхнул, поднял ножик, вынул его из ножен, словно желая удостовериться, что ножик не пострадал, вложил назад и спрятал в карман.
— Ты зачем чужое взяла? — грозным голосом произнесла бабка Юля и страшновато выдохнула: — А-а!
Длинной, коричневыми жилами перевитой, плоской и тяжелой рукой бабка наотмашь ударила девочку по лицу. На розовой округлой щечке возникли вмятины, от них лучиками побежала белизна, затем белизна резко и быстро затекла пунцовым. Как будто кленовый лист выжгли на щеке ребенка.
Катерина не сделала ни одного движения, чтоб защитить дочь, — бабка вела дом, — но что-то окаменело в ее лице.
Бабка подняла руку и так же резко, от локтя кистью, хлестнула девочку по другой щеке.
— Не брать чужого!.. Не брать чужого!..
Девочке, наверно, было очень больно, но она не заплакала и даже словечка не молвила в свое оправдание. Это можно было принять за упрямство, за какую-то очерствелость маленькой души или за «характерность», как определяла бабка ведущее семейное начало, но скорей всего она просто пыталась постигнуть смысл происходящего.
Видимо, она взяла ножик, чтобы поиграть с ним, затем положила в карман и забыла. И теперь в ее маленьком мозгу устанавливались новые связи; чужая вещь не становится своей оттого, что полюбилась тебе, за это стыдят и больно бьют. Эта внутренняя работа, в которой постигалось новое, поглощала все силы ее крошечного существа, вытесняя слезы.
— Не смей брать чужого! — и бабка снова подняла руку.
— Ой, не надо! — воскликнул Пал Палыч, сморщив лицо.
— То есть как это не надо? — сурово спросила старуха.
— Подождите, — торопливо заговорил Пал Палыч. — Может быть, я сам впотьмах сунул ножик к ней в зипунишко. Он же висел у двери, рядом с моей курточкой!
— Надо было раньше думать! — зло крикнула Люба.
И все же настоящий смысл запоздалого заступничества Пал Палыча не сразу дошел до меня, в первый миг я почувствовал даже облегчение. Но затем я увидел глаза девочки. Два круглых больших глаза с расширенными зрачками были обращены на Пал Палыча с выражением тягостной, недетской ненависти.
— Нет, — громко произнес вдруг Николай Семенович, — я сам видел, как она играла с ножичком. Ты ведь играла ножичком? — добрым голосом обратился он к девочке.
— Иг-рала… — послышался скрипучий шепот.
— То-то! — облегченно сказала бабка Юля и, взяв внучку за светлый вихор, дважды или трижды с силой дернула книзу, приговаривая: — Не брать чужого!.. Не брать чужого!..
Видимо, девочка уже усвоила эту истину: сосредоточенное и, как мне казалось, затаенно-упрямое выражение исчезло с ее лица, ставшего простым, детским и плаксивым.
— Не буду, баба! — заревела она, и бабка отозвалась умиротворенно:
— Ну, ступай… Погоди, дай нос высморкаем!
Девочка высморкалась в бабкин подол, и через минуту жизнь в нашем тесном жилище настроилась на обычный лад. Катерина кормила младенца, бабка Юля раздувала самовар с помощью старого валенка, а маленькая «грешница» обучала котенка тому благостному закону, который накрепко вколотила в нее добрая бабкина рука. Она клала на пол клубок шерсти и, когда котенок вцеплялся в него лапами, трепала его за шкурку, приговаривая:
— Не брать чужого!.. Не брать чужого!..
Люба молча обряжалась в дорогу. Она натянула ватник, обмотала голову платком, несколько раз закрутив его вокруг шеи; видимо, она собиралась к своему саперу.
— Как, вы уезжаете? — обратился к ней Пал Палыч. — Но мы же уговорились…
Люба молча сняла с крюка велосипед.
— Поезжай, поезжай, дочка, — теплым голосом сказала бабка Юля. — Он поди заждался.
Толкнув передним колесом велосипеда дверь, Люба вышла в сени. Пал Палыч посмотрел ей вслед и вздохнул. Хлопнула входная дверь. Пал Палыч закурил сигарету, вид у него был отсутствующий.
— Николай Семенович, — неожиданно сказал он, подойдя к столу, — вы-то ведь знаете, что девочка… стащила нож?
Николай Семенович в эту минуту вскрывал банку консервов, сделанную, по всей видимости, из кровельного железа, — так взмокло и покраснело от напряжения его большое, толстое лицо. Он ответил лишь после того, как лезвие ножа ровно заскользило по кромке донышка.
— Нет.
— Но вы же видели, как она играла с ножиком?
— Это неважно, — медленно и словно нехотя произнес Николай Семенович.
— Но, простите?! — впервые на лице Пал Палыча я увидел не восторженное, а вполне серьезное, даже несколько тревожное изумление. — Тогда я вас не понимаю… Это же черт знает что такое!.. — начал он с неуверенным возмущением — и осекся.
На него в упор были наставлены два темных, с желтоватыми белками, два много видевших на своем веку, натруженных, по-солдатски зорких, добрых и беспощадных глаза. И грузный, тяжелый, равнодушный ко всему, кроме рыбы, консультант по судакам сказал со странным выражением нежности и злости:
— Вы не заметили, как посмотрела на вас девочка, когда она уже отстрадала свою невольную вину, а вам вздумалось играть в благородство? То-то и оно! Не всякая наука по силам ребенку… Еще придет для нее время, когда она научится ненавидеть таких, как вы… — И совсем тихо добавил: — Ничтожный, жадный, ласковый паразит…
— Ах, вот как! — только и сказал Пал Палыч с каким-то неясным и задумчивым выражением. Да, задумчивым: в его тоне не чувствовалось ни гнева, ни обиды, ни возмущения, ни даже сожаления, лишь чуть-чуть — усталость. Та усталость, которую испытывает путник, слишком рано поднятый с привала. — Когда тут проходит «кукушка»? — вежливо и спокойно спросил он бабку Юлю.
— Теперь уж на рассвете, раньше не будет, — не подворачивая головы, ответила бабка.
— А сколько до города?
— Километров десять.
Пал Палыч неторопливо оделся, нахлобучил кепку, поднял воротник щеголеватого пальто и подошел к двери. Теперь уж я видел его как сквозь увеличительное стекло: он явно надеялся, что его остановят. Не дождавшись этого, он толкнул дверь. Ночь глянула в лицо Пал Палычу темнотой и холодом. Аккуратно притворив дверь, он разделся и сел на кровать.
— В конце концов каждый имеет право на постой, — без всякого вызова или бравады сказал Пал Палыч и, взбив подушку, улегся спать.
Николай Семенович уступил мне половину своего тюфяка, и я прикорнул у теплого бока соседа…
Утром Пал Палыча уже не было в избе, видимо он уехал с первой «кукушкой». Уехал, забыв расплатиться за ночлег. Но все, чем он пользовался у нас: сапоги Николая Семеновича, бабкин плащ и ватник, моя удочка, запасные крючки, банка с мотылями, перчатка, — все было аккуратно сложено на лавке, являя с полной очевидностью, что уголовной ответственности Пал Палыч не подлежал…
1954
Четунов, сын Четунова
Как и обычно, Сергей Четунов проснулся оттого, что нечем стало дышать. Каждое утро здесь, в пустыне, начиналось для него с ощущения душащей тяжести; это значило, что солнце успело нагреть брезентовую стенку палатки, близ которой стояла его складная койка. Он был новичком, и ему досталось самое плохое место. Пройдет еще несколько минут, пока солнце доберется до Морягина и Стручкова, поэтому оба его соседа сладко спят.
Первым движением Четунова было схватиться за флягу. Но фляга, по обыкновению, была пуста, несколько тепловатых капель упало ему на нижнюю губу и растворилось в суши рта, оставив на зубах хруст песка. От сухого глотка больно саднило гортань.
Четунов потянулся и отстегнул клапан люка. Пахнуло теплым, но более чистым, чем в палатке, воздухом, и тонкий лучик солнца, словно раскаленная проволока, протянулся от люка к столику Морягина. Лучик капнул золотом на пустую бутылку из-под шампанского, в горлышке которой торчал свечной огарок, растекся радужными бликами по рыжей коже горных ботинок, тоже стоявших на столике, и двумя серебряными пуговками зажег выпуклые глаза ящерицы, накрытой стеклянной банкой.
«Ящерица. К чему она тут? — брезгливо подумал Четунов, глядя, как трудно, судорожными толчками втягивается и вспухает светлая кожа на горлышке ящерицы. — Она же задохнется!» Он шагнул к столику Морягина, чтобы освободить ящерицу, но случайно задел столик, что-то звякнуло, и Морягин поднял над подушкой красное потное лицо.