Ранней весной — страница 46 из 87

— Да, это прекрасно, — убежденно по тону, но несколько рассеянно отозвался ее собеседник. — Только…

— Только не лги, Георг, что тебя не отпускают! — почти грубо прервала его Гизелла. — Я сама говорила с Кирхгофом… Обер!.. Еще коньяк!

Выписав подносом сложный вензель, кельнер поставил перед ней рюмку коньяку.

— Сельтерской?.. — спросил он.

— Не надо! — она подняла рюмку и резким движением опрокинула ее в рот. Когда она ставила рюмку на столик, рука ее дрожала, и рюмка звонко переступила тонкой ножкой.

— Ты много пьешь, — мягко сказал Георг Бергер.

— Чепуха! — сказала Гизелла. — Я могу совсем не пить!

— Но ты все-таки пьешь!

— Перестань, какое это имеет значение!.. Важно другое, Георг, мои старые руки, мое старое лицо. Я старая женщина, ты понимаешь это? Но я все еще хочу мужа, хочу семью, хочу детей. Один бог знает, как я хочу детей!

— Но я же не раз говорил тебе, Гизелла, пойдем в магистрат…

— Нет, Георг! Не это мне нужно! Мне нужно, чтоб ты был моим, а я — твоей. Ты никогда не бываешь моим, даже когда мы рядом, — не здесь, в кабачке, а по-настоящему, совсем рядом.

— Так подожди еще немного, дорогая. Мне надо развязаться со всем этим…

— Я столько ждала, Георг!.. Я ждала семь лет, пока ты находился в лагере. Я ждала еще три года, пока ты ездил по судам то в качестве свидетеля, то наблюдателя, то уж не знаю кого. Я понимаю, что тебе это нужно. Затем ты начал водить экскурсантов, делегации, туристов, случайных любопытных. Это был твой долг как очевидца. Я снова ждала. Война кончилась одиннадцать лет назад, а я все жду!

— Ну, зачем так безнадежно смотреть на вещи, дорогая? Время…

— Молчи! — воскликнула женщина и даже протянула руку, словно хотела зажать ему рот. — Георг, бедный, молчи! Я все поняла сейчас. Вдруг все поняла, будто повязка спала. — Ее глаза расширились выражением ужаса и боли. — Я не дождусь тебя, сколько бы ни ждала! Ты никогда не выходил и никогда не выйдешь из лагеря, Георг! Ты «бессрочный» Бухенвальда.

Мужчина поднял голову. Странное выражение нежности, жалости, силы было на его смуглом лице.

— Да, Гизелла… Да, я — «бессрочный» Бухенвальда. Каждый должен нести свою ношу. Пока фашизм в любом обличье оскверняет землю, я должен быть здесь как свидетель, как живая память, как ничего не забывшее сердце. Все это очень неуютно… Но, прости за громкие слова, это мой сторожевой пост, и я не покину его даже ради тебя.

— Я понимаю… — тихо и задумчиво сказала Гизелла.. — Но почему же ты никогда не говорил со мной так, Георг?

— Я говорил, Гизелла, но ты не слышала меня. Я не знаю, слышишь ли ты сейчас.

— Слышу… — сказала женщина.

1956

Вечер в Хельсинки

Наш туристский маршрут шел из Лахти в Хельсинки, где нам предстояло провести без малого неделю. На другой день по приезде в финскую столицу мне удалось разыскать моего московского приятеля, кинооператора Беленкова, — он консультировал съемку первого в Финляндии цветного фильма. Сейчас на студии строили новую декорацию, и Беленков, томясь бездельем и гостиничной скукой, обрадовался мне как спасителю.

Все свободное время, оставшееся от посещения музеев, здания финского сейма, кофейной фабрики «Паулиг» и порта я проводил с Беленковым.

Однажды Беленков сказал, что хочет познакомить меня с режиссером Николаем Лейно. Он на четвертушку русский, — отсюда его имя, а также неплохое знание языка и умение пить коньяк, не разбавляя его содовой.

— Мы пойдем к нему? — спросил я.

— Нет, Лейно закоренелый холостяк, дома он только спит. Мы встретимся в «Адлоне». Кстати, вам показывали варьете?

— Нет, это запланировано на последний вечер. Прощальный ужин в ресторане «Рантола», варьете.

— Ну какое в «Рантола» варьете! Значит, решено, идем в «Адлон».

Николай Лейно поджидал нас у дверей ресторана «Адлон». Мне очень понравилось его спокойное, доброе, красноватое лицо, коротко стриженные, цвета желтка, полосы и удивительно ровные белые зубы, обнажавшиеся все, вплоть до коренных, когда он улыбался. Я только потом понял, что зубы у него вставные. Беленков что-то сказал ему по-фински, из хвастовства, — первые же ответные слова, произнесенные Лейно, показали, что он свободно владеет русским. Лейно улыбнулся мне своей щедрой улыбкой и толкнул зеркальную дверь ресторана.

— Варьете уже началось, — сказал он, пропуская меня вперед.

Когда мы спустились по двум ступенькам в главный зал ресторана, нас опахнуло легким, сухим теплом. Незримые и неслышные вентиляторы плавно перемещали воздух по залу, не давая застаиваться жару калориферов и табачному дыму.

Желтый с сиреневым отливом свет озарял танцующих посреди зала девушек. Их стройные фигуры были затянуты в тонкое черное трико, которое, словно вторая кожа, облегало их от шеи до кончиков пальцев, послушно следуя каждому изгибу тела. На голове у них были крошечные черные жестко сверкающие цилиндры; на ногах маленькие — каблук и носок — черные лакированные туфельки. И — по контрасту — очень белыми казались простые широкие крестьянские лица, которым яркая помада и тушь тщетно пытались придать нечто вампирическое. Девушки танцевали тот смелый, вызывающий танец, который должен был волновать пьющих коньяк мужчин, но их чрезмерная старательность и написанное на лицах трудолюбие невольно почему-то приводили на память час вечерней дойки на затерянной где-нибудь в лесах ферме. Может быть, совсем недавно они с такой же милой и трогательной добросовестностью доили коров, задавали корм скотине, сбивали масло, варили сыры. Словом, впервые в жизни увиденное мною варьете подарило меня ощущением все той же славной финской домовитости и любви к труду.

Очень низко поклонившись, черные девушки убежали в низенькую дверь за оркестром.

— Ну как? — спросил меня Лейно.

— Что же, вполне пристойно, — ответил я.

— В этом-то вся беда! — воскликнул режиссер. — Чего только не делают с бедными девчонками, но они всегда пристойны. Сейчас вот придумали черное трико, потому что без трико они еще пристойнее. А ведь это лучшая шестерка в Хельсинки. Видно, пристойность в самой крови народа.

— Ну, если это единственная национальная трагедия, то не так страшно, — сказал я.

Лейно захохотал, дав пересчитать свои безупречные зубы.

Перед оркестром оказался небольшой, пузатенький человек с микрофоном в руке. Тесно прижимая микрофон к губам, он сиплым фальцетом спел какой-то куплет и сам первый рассмеялся. Я разобрал всего три слова: «Турку», «Хельсинки», «Париж».

— О чем он пел? — спросил я Лейно.

— Вокруг спорят: что лучше — Турку или Хельсинки? Вы спросите меня, и я отвечу: Париж.

Толстяк спел новый куплет, покрытый аплодисментами всего зала: на этот раз о вздорожании колбасных изделий.

— О! — воскликнул Лейно. — Но ведь это значит, что вздорожает закуска!

— Ты мог бы узнать эту новость из сегодняшних газет, — заметил Беленков. — Все газеты только и трубят об этом.

— Ты же знаешь, — с достоинством сказал Лейно, — я не читаю газет, когда снимаю фильм, и когда не снимаю — тоже.

В этот момент толстенький певец закончил третий и последний куплет, погас желто-сиреневый свет, яростно вспыхнула огромная люстра под потолком, и Беленков предложил:

— Может быть, мы все-таки займем столик?

— Пойдем лучше в тихий зал, — отозвался Лейно.

На пороге «тихого» зала нас встретил звон разбитой посуды. Какой-то юноша, подымаясь из-за стола, опрокинул бокал. Падая, бокал зацепил соседний, тот, в свою очередь, третий. «Как кегли», — заметил Лейно. Бокалы не спеша покатились по мраморной крышке столика и упали на пол, превратившись в стеклянную кашу. Ни юноша, тонкий, высокий, изысканно-элегантный, с мертвым от крайнего опьянения лицом, ни его рыжеватая, с нежно-хмельными, зелеными глазами спутница не обратили на это ни малейшего внимания., Окружающие тоже не заметили, или сделали вид, что не заметили происшествия. Величественный, с мощно откинутым назад торсом метрдотель в сверкающем белизной панцире манишки и черном матовом фраке с блестящими шелковыми лацканами чуть приметно мигнул дряблым веком кельнеру. Тот выждал, когда молодая пара покинет зал, и быстро убрал осколки с помощью щеточки и серебряного совочка.

— Лейно!.. Лейно!.. — послышался громкий мужской голос.

Высокий плечистый мужчина, потрясая в воздухе большой смуглой рукой, приветствовал Лейно с другого конца зала.

— О, я совсем забыл вас предупредить, — обратился к нам Лейно, — я договорился с моими друзьями. Вы ничего не имеете против?

— Бог мой! — воскликнул Беленков. — Это Костанен и мадам Тейя. Я их отлично знаю.

Тут я увидел за колонной и спутницу мужчины, немолодую даму с крашенными перекисью волосами в темно-голубом тесном платье и норковой накидке.

Лейно подал знак своим друзьям, чтобы они шли к нам.

Мужчина, как ледокол, рассекал сумятицу столиков, стульев и людей, женщина легко и гибко скользила в его фарватере.

— Знакомьтесь… — сказал Лейно.

Я поочередно пожал мягкую руку мадам Тейи, которую она протянула безвольным движением, хотя взгляд ее говорил о заинтересованности, и большую горячую, надежную руку ее спутника.

Люди хоть несколько скованные, когда знакомятся, бывают настолько озабочены тем, чтобы ловчей и отчетливей назвать себя, что, как правило, не слышат имен тех, с кем их знакомят. Я не слышал, как отрекомендовались друзья. Лейно, и не понял, в каких они находятся отношениях: на мужа и жену они мало походили. Ему было за сорок, ей под пятьдесят. Разница лет усугублялась тем, что он являл собой образец великолепно сохранившегося, тренированного, свежего и бодрого зрелого мужчины, она же, мобилизуя всю присущую ей женственность, не могла скрыть, что давно пережила свою последнюю весну. И все же не разница лет помешала мне признать в них мужа и жену. Скорее, наоборот, — та чрезмерная пылкость, какую он обнаружил, едва мы уселись за столик. Он подвинул свой стул, чтобы оказаться ближе к ней. Опустив руку, он погладил под столиком ее колено, затем поцеловал ее в пястье, смахнул невидимую пылинку с ее лба и, полуобняв, поправил нисколько в том не нуждавшуюся накидку. Он словно закл