Ранней весной — страница 48 из 87

— Это добром не кончится, — сказала Тейя и приподняла голову, как это обычно делают женщины, когда боятся, что потечет тушь с ресниц.

— У меня надежный «понтиак», а потом — я фаталист…

Мне подумалось, что для человека, располагающего столь кратким сроком для счастья, он несколько нерасчетливо тратит оставшиеся ему часы в случайной ресторанной компании. Давно поняв, что с этими людьми не нужно околичностей, я прямо сказал ему об этом.

— О, что вы! — возразил он. — Для Тейи такое удовольствие побыть среди своих товарищей по искусству, поговорить, выпить рюмочку. Ведь когда меня нет, она лишена этих маленьких радостей.

— Но разве мадам Тейя недостаточно общается с товарищами по искусству на студии? — сказал я, кивнув на Лейно и Беленкова. Первый сосредоточенно тянул коньяк, второй снова о чем-то заспорил с Тейей.

— Мадам Тейя больше не снимается, — Костанен понизил голос: — Давно не снимается.

— Но почему же? — спросил я.

— Тейя играла героинь. Такой хотелось сохраниться ей в памяти зрителей. Она держалась долго, но годы… Она не стала менять амплуа и бросила кино.

«Ты счастлив, друг, — подумал я, что-то, как мне казалось, поняв. — Видно, и в твоей памяти сохранила она свой прежний, юный образ».

— Нет, — сказал он с проницательностью ясновидящего. — Я помню, какой она была когда-то, помню так, словно гляжу на ее старую карточку, но я не знаю, какая мне дороже, какая влечет меня сильнее, та или эта… — Он задумался, затем так же тихо, но с внутренним напором продолжал: — Когда я мчусь по обледенелой дороге на своем «понтиаке», перед глазами у меня та, прежняя. Когда я приезжаю, я радуюсь тому, что она такая, как есть, и мне не хочется, чтобы она была другой… — Он наклонился ко мне и, оказывая всю полноту мужского доверия, с той удивительной откровенностью, какую я наблюдал у финнов, сказал:

— Сегодня меня ждет счастливая ночь, друг мой.

— Но почему же мадам Тейя не может быть с вами на стройке?

— О, там суровый климат, а у нее слабые легкие. Но дело даже не в этом. Тейя не может жить совсем вне искусства. Она преподает в театральной школе, ведет школьный драматический кружок. Ученики ее боготворят. Тейя — актриса милостью божьей…

— Костанен! — позвала Тейя; все это время она о чем-то горячо и радостно говорила с Беленковым и Лейно. — Костанен!.. Муж совсем заговорил вас, — обратилась она ко мне с извиняющейся улыбкой. Вслед за тем рот ее знакомо смялся печалью, уголки глаз опустились, вся она как-то поникла. — Костанен, папа, наверное, забыл принять лекарство! — сказала она жалобно.

— Сейчас я позвоню, — озабоченно произнес Костанен и поднялся из-за столика.

Тейя печальным, задержавшимся взглядом смотрела ему вслед. Я уже не в первый раз наблюдал в ней подобный резкий переход от веселья к крайней чувствительности, и меня это больше не коробило. Она в самом деле обладала очень гибкой душой, позволявшей ей отдаваться каждому новому переживанию с полной, слегка утрированной силой. Но и утрировка была в ней естественна, как отражение пронизывающего ее всю артистизма. Она невольно облекала каждое хорошее и доброе движение своей души в законченную и выразительную форму.

Пока муж ходил звонить, Тейя рассказала мне, что отец ее болен эндоартеритом, что он едва не лишился ноги, но его спас профессор, знакомый Костанена, прописавший отцу ее какое-то новое, сильное средство.

В это время вернулся Костанен.

— Он принял лекарство и ложится спать, — сказал он. — Жалеет, что не может прийти сюда потанцевать.

— Бедный папа! — вздохнула Тейя и снова приподняла голову. — Такой живой, общительный человек и прикован к постели.

— Мой отчим тоже болеет эндоартеритом, — сказал я.

— В самом деле?.. Какой вы милый!.. — второе восклицание мадам Тейи относилось, видимо, к тому, что между нами, недавно совсем чужими людьми, оказалось столько связующих нитей: русская литература, Марсель Пруст, Кармен Джонс и, наконец, эндоартерит.

— А чем он лечится? — с участием спросила Тейя.

Я пожал плечами: против эндоартерита нет лекарственных средств.

— Вот бы тебе достать лекарство, о котором говорит мадам Тейя, — вставил Беленков.

— Скажите, как, оно называется, — обратился я к мадам Тейе. — Я запишу.

— Рониколь. Но его очень трудно достать. К тому же, его не дают без рецепта. Мы вам достанем рецепт.

— К сожалению, я послезавтра уезжаю.

— Ах, как досадно! Что же делать, Костанен?

— Не знаю, Тейя, я ведь тоже уезжаю, завтра утром…

— Почему ты не познакомил меня с этим профессором? — жалобно сказала Тейя.

Я был огорчен, что оказался невольным виновником этой смуты. В конце концов лекарство можно передать через Беленкова…

— Нет, это не годится, — возразил Беленков. — Я могу уехать, не повидав Костанена.

— Мы вам достанем лекарство, — решительно сказала мадам Тейя.

Я слишком хорошо знал цену обещаниям, которые даются за рюмкой, к тому же мне были известны обстоятельства этой пары и, не желая, чтобы груз невыполненного обещания отравил им память о нашем вечере, постарался замять разговор.

Мне это удалось. Разговор вновь принял более веселый характер, как вдруг резкая, ослепительная вспышка заставила меня быстро повернуть голову. Очень миловидная девушка с фотоаппаратом в одной руке и осветительным прибором, напоминающим металлическое зеркальце ларинголога, в другой реверансом благодарила только что сфотографированную ею пару за соседним столиком. Это было что-то новое для меня. Наклонившись к Беленкову, я шепнул:

— Слушай, а можно отказаться от услуг этой фотодевицы. Я не люблю сниматься за коньяком.

Я говорил совсем тихо и по-русски, но, настроенный на тончайше чувствительную волну своей любовью, Костанен мгновенно уловил сказанное мною.

— Не беспокойтесь, — произнес он, положив мне на плечо свою большую, верную руку. — Она снимает только желающих.

Эта его сверхъестественная чуткость открыла мне, в каком обостренном состоянии он находится. Я понял, что должен оказать ему услугу. И как только Тейя поставила на столик пустой бокал, я взглянул на часы и сказал:

— Друзья, не пора ли по домам?

По тому, как двинул Костанен стулом, я, убедился, что поступил правильно. Впрочем, он мгновенно овладел собой. Он не хотел, чтобы Тейя догадалась о его нетерпении, о его муке, это омрачило бы для нее удовольствие, и он придал своему движению смысл протеста.

— Нет!.. — воскликнул он. — Мы не уйдем, пока не выпьем еще по рюмочке!

С порывистой благодарностью Тейя сжала его руку.

— По-русски это называется «посошок»? — вопросительно сказал Лейно.

Костанен что-то шепнул кельнеру и с той же молниеносной быстротой, которая и в конце вечера, как и в начале, производила на меня впечатление чуда, перед нами возникли рюмочки с темной жидкостью.

— О, «Мартель»! — с уважением произнес Лейно.

— На прощание надо пить только «Мартель»! — заявил Костанен, но насилие, свершенное им над собой, отыгралось неловким поступком, — он смахнул свою рюмку на пол.

Наконец мы выпили «посошок» и вышли из ресторана, из его сухого легкого тепла в волглую — снег с дождем — ночную тишину Хельсинки. Маленький, присадистый, с брезентовым верхом «понтиак» Костанена стоял у подъезда. Прощальные рукопожатия, растерянная, почти паническая нежность Тейи — она словно теряла нас на века и никак не могла найти каких-то последних, самых важных, самых западающих в память слов, доброе нетерпение Костанена — и они в машине. «Понтиак» взревел всеми своими шестью цилиндрами, вспыхнул красный фонарик на багажнике и, круто развернувшись, машина понеслась по улице.

— Боюсь, это будет стоить кому-нибудь жизни, — задумчиво сказал Лейно, глядя вслед удаляющемуся на бешеной скорости «понтиаку».

Беленков и Лейно проводили меня до гостиницы. Оставшись один в номере, глядевшем окном в колодезную глубину двора, я вдруг услышал слабый, тонкий, невесть откуда исходящий аромат. Наконец я сообразил, что этот аромат — след прощального рукопожатия Тейи на моих пальцах. Я очень отчетливо вспомнил ее всю: ее подвижное, так легко меняющееся лицо с мнущимся в огорчении ртом, ее смелость, живость, ее идущую от сердца любезность, чуть приметную утрированность ее движений, и внешних и внутренних, — и легкой печалью вошло в меня очарование этой женщины. И тут мне открылось то, что все время ускользало, когда я был рядом с ней. Она играла, — я говорю «играла» в особом смысле: прежде всего, а может быть, только — для мужа. Она знала, что в ее переменчивости, эмоциональности, способности так быстро и так полно переходить из одного состояния в другое он ищет дополнения к собственной прямизне, однолинейности, некоторой, что ли, душевной ограниченности, и она щедро дарила ему то, что он бессознательно в ней искал. В этом был труд ее любви ради него. Я подумал о нем: ему хорошо сейчас, и всегда будет хорошо, годы им не страшны, ведь недаром же он сам говорил, что Тейя — актриса милостью божьей…

На рассвете меня разбудил телефонный звонок. Очень далекий и оттого неузнанный голос чуть слышно прокричал трубку:

— Простите, что так рано!.. Это я, Костанен, можно мне вас увидеть?

Должно быть, спросонок, вместо того чтобы пригласить его в номер, я сказал:

— Сейчас спущусь.

Наскоро одевшись, я сбежал вниз по тихой, пустынной, еще спящей лестнице. В вестибюле никого не было, если не считать дремлющего за конторкой портье. Взяв с вешалки плащ, я вышел на улицу.

Огромная привокзальная площадь, исхлестанная дождем, была пустынна, только глянцевели мокрые такси да сутулился в сквере каменный Алексис Киви, подставив дождю крупную непокрытую голову.

Костанен вышел из-за угла, распечатывая пачку сигарет. Его черный клеенчатый плащ казался стеклянным, крупные дождевые капли пробегали по краю заломленных книзу полей фетровой шляпы и стекали струйкой над его левым глазом. Из-под плаща виднелись высокие, туго зашнурованные башмаки на толстой резиновой подметке.