Ранней весной — страница 60 из 87

— Это уж наше совместное творчество, — засмеялся, будто в бочку, старший батальонный комиссар.

— Тогда разрешите, я быстро переведу это на язык Шиллера и Гёте, — радуясь их радости, сказал Ракитин.

— Вот это по-моему — быстрота и натиск!

Ракитин взял карандаш, но взгляд его невольно обращался к рисунку; была в нем какая-то жуткая притягательность. Он физически ощущал, как впиваются в живую человеческую плоть зубцы клещей. И вдруг до него дошел не образный, а подлинный, жизненный смысл рисунка.

— Послушайте! — воскликнул он. — Да ведь это же настоящий разгром! Это черт знает как здорово!

— Ну, до разгрома еще далеко! — снова заухал хохотком старший батальонный комиссар. — Когда еще эти клещи в натуре будут!

Что-то сжалось в душе Ракитина.

— Разве их нет на деле? — спросил он тихо.

— Намечаются… Это, как говорится, художественная гипербола, некоторое преувеличение.

— Как же выглядит положение на фронте в действительности?

Старший батальонный комиссар небрежным взмахом толстого пальца отсек на рисунке половину левой клешни и более половины правой.

— Да это ж никакие не клещи! — уныло сказал Ракитин.

— Вот я и говорю: гипербола. Суворов, генералиссимус, всегда преувеличивал в реляциях потери врага. У него и поговорка была: «Чего нам жалеть турков, они ж басурмане!» — и снова звучное, толстое «хо! хо!» забарабанило по ушам Ракитина.

— Листовку нельзя выпускать. — Ракитину стоило большого труда произнести эти слова.

— То есть как это нельзя? — весело изумился Кравцов. — Бригадный комиссар Слюсарев — за!

— Почему вы не посоветовались со мной? — с упреком сказал Ракитин Шатерникову.

Красивое лицо Шатерникова вспыхнуло.

— А вы советовались со мной, когда к фрицам ходили?

— Вы же сами не пошли… — ответил Ракитин и тут же одернул себя: «Не то, не то я говорю!»

— Ну, знаете, Ракитин, этого я от вас не ожидал! — с искренним возмущением воскликнул Шатерников. — Что за счеты?.. Вы сделали свое дело, я — свое. А теперь вам предлагают объединить усилия, а вы наводите тень на ясный день!

— Нехорошо, товарищ политрук, — мягко укорил Ракитина Кравцов, — дело-то общее! Очень нехорошо!

«Так вот о чем задумался вчера Шатерников! Что ж, сделано отважно, даже талантливо, но неверно».

— Листовка не годится, — сказал Ракитин спокойно и твердо. — Она противоречит духу нашей политработы, которая строится на правде, и только на правде. Мы не лжем противнику.

Казалось бы, никакой перемены не произошло в лице старшего батальонного комиссара: те же спокойные толстые щеки, толстые брови, нос, губы, глаза. И все же оно стало совсем другим. Исчезли морщинки улыбок, кожа натянулась, разгладилась, и лицо стало жестким.

— Вы мне демагогию не разводите! Молоды чересчур.

— У нас своя специфика…

— Знаю я вашу специфику! Вас для чего на фронте держат? Чтоб фрицев по мозгам лупить!

— Да, но только правдой, но не ложью. Геббельсовская пропаганда скомпрометирована во всем мире. А нам немцы должны верить — и будут верить!..

— Вы что же, с Геббельсом нас равняете? — опасным голосом произнес старший батальонный комиссар.

— Листовка, предложенная капитаном Шатерниковым, — Ракитин посмотрел на Шатерникова, — вредная листовка. Во фронте ее никогда бы не пропустили. Я эту листовку переводить не стану.

— Обойдемся и без вас.

— Только прямое, большевистское слово…

— Довольно! — стукнул кулаком по столу старший батальонный комиссар и поморщился, угодив по краю медной пепельницы. — Кру-гом!..

При всей своей неискушенности в военной терминологии Ракитин в других обстоятельствах понял бы, что ему предлагают выйти, но сейчас до его сознания просто не дошло, что важный, принципиальный спор может быть решен таким примитивным способом.

— Вам же не приходится выпускать листовок. Отсутствие опыта…

— Что-о?! — сорвавшись с голоса, гаркнул партии батальонный комиссар. — Дисциплины не знаете? Вон!..

Ракитин шатнулся, как от удара в грудь. За всю его двадцатитрехлетнюю жизнь никто на него не кричал: ни дома, ни в школе, ни в институте, ни в студенческом ополчении. Врожденная гордость и воспитанное в нем матерью самоуважение заставляли его с малых лет вести себя так, чтобы окружающие не могли повысить на него голос. То, что произошло сейчас, было так неожиданно, несправедливо, невероятно, что от обиды, бессилия и унижения слезы брызнули у него из глаз. Он чувствовал, как они текут, холодные, быстрые, стыдные, он видел тягостное недоумение в глазах Шатерникова, веселое презрение на толстом лице старшего батальонного комиссара, злился на себя, но не мог остановиться. И вместе с тем в эту минуту он обрел то, чего ему недоставало: он стал как железо.

— Ваша листовка не увидит света, — произнес он спокойно и холодно.

Старший батальонный комиссар не почел нужным отвечать, только махнул рукой.

Ракитин выбрался наружу. Франтоватый старшина, ординарец начальника подива, колол дрова около блиндажа. Он мельком глянул на Ракитина, и поднятый для удара колун замер у него в руках. Политрук, которого он сам недавно провел к начальнику, вышел из блиндажа легкой, быстрой походкой, сощурился от яркого солнечного света, улыбнулся, а лицо у него было заплаканное. «Разве бывают плачущие политруки?» — подумалось старшине.

Зайдя за ель, Ракитин вытер платком лицо. Надо тотчас же дать телеграмму. Но кому? Слюсареву? Он не имеет понятия, кто такой Ракитин, зато хорошо знает старшего батальонного комиссара Кравцова и Шатерникова. С какой стати на основе куцей телеграммы, подписанной неведомым ему человеком, будет он отменять собственное решение? Да и неизвестно еще, в каком виде представлено ему дело. Князеву? Но сможет ли Князев вмешаться, если решение уже принято? Гущину? Но Гущин недостаточно знает обстановку на фронте, чтобы сразу разобраться, насколько лжива листовка. Ему придется запрашивать оперативный отдел, а это целая морока. Пока суд да дело, листовка попадет к немцам. Есть один человек, который все знает и все поймет с первого слова, — Шорохов. Но имеет ли он, Ракитин, право обращаться к «Большому дивизионному» через голову непосредственного начальства? Кажется, это не положено. Ну и что же? Ему влетит, а листовка все-таки будет задержана.

Ракитин достал блокнот, быстро набросал текст телеграммы: «Политуправление. Дивизионному комиссару Шорохову. Прошу ознакомиться листовкой „Клещи“ подива двадцать восемь Ракитин». Перечел и остался недоволен. Если телеграмма сразу попадет в руки Шорохову, — все в порядке. Но существует еще всемогущий белокурый адъютант. А начальник может отдыхать, он ведь работает по ночам, может проводить важное совещание, и адъютант не захочет тревожить его! Значит, надо поддать адъютанту жару. Напишем так: «Прошу немедленно ознакомиться и задержать выходом листовку „Клещи“…» Звучит как приказание. Ладно, семь бед — один ответ, но пусть попробует теперь адъютант не передать эту телеграмму Шорохову!..

Ракитин побежал на пункт связи.

— Только с разрешения начальника подива, — сказал лейтенант связи, мельком глянув на протянутый ему листок.

«Я должен был это предвидеть», — подумал Ракитин.

Оставалось одно: любыми средствами добраться до Селищева. Ракитин вышел на большак и стал ждать попутную машину. День быстро угасал. Вечер выползал из леса длинными тенями деревьев, тихим, чуть розовеющим сумраком. Пошел крупный, медленный снег. И удивительно ненужно в тишину, в снег, в сумрак с визгом прилетел немецкий снаряд и разорвался среди деревьев. «Пойду пешком, до Селищева всего пятнадцать километров», — решил Ракитин, и тут из-за поворота показался грузовик.

А ну-ка, по методу Шатерникова! Ракитин выступил на середину дороги и поднял руку. Машина приближалась, ныряя носом в колдобины. Ракитин уже различал лицо водителя в темном полукружье разметенного «дворником» стекла. «Стой!» — крикнул он властно, резким движением опустил руку и тут же с быстротой горного козла отпрыгнул с дороги.

Машина медленно удалялась, в кузове ворочались пустые бочки из-под горючего. Ракитин достал наган, положил ствол на локтевой сгиб, как это делал Шатерников, и послал пулю поверх кабины, затем выстрелил еще раз. Ухнули, столкнувшись, бочки, машина резко затормозила. Из кабины высунулось испуганное, злое лицо водителя.

— Ты что? — заорал, подбегая, Ракитин. — Не видишь, командир голосует? — распахнул дверцу и рывком взобрался на сиденье. — Трогай!

— Вы ответите за стрельбу! — плачущим голосом сказал шофер. — Что ж это такое: немец стреляет, свои стреляют!..

— Я тебя под суд отдам, — пообещал Ракитин и спрятал наган.

Впервые взял он что-то от жизни силком и, несмотря на успех, чувствовал какую-то неубедительность своего поступка. Почему остановил шофер машину? Неужто он всерьез поверил, что командир Красной Армии может его застрелить? Почему он, Ракитин, отпрыгнул с дороги? Ведь и шофер не стал бы его давить…

Он искоса глянул на бледное, испачканное маслом, худое лицо шофера с обмороженной скулой и слезящимися глазами. Человек, видимо, находился на пределе усталости. Сколько ездок совершил он сегодня по страшнейшим, выматывающим душу волховским дорогам, с опасным своим грузом, под огнем противника! Ракитину стало стыдно. Прояви он, Ракитин, выдержку до конца, все бы обошлось без стрельбы и угроз…

— Товарищ политрук, табачку не найдется? — обратился к нему шофер.

— Как не быть!

Ракитин достал кисет, свернул папиросу, дал шоферу полизать бумажку, заклеил, всунул ему в зубы длинную самокрутку и поднес огонька. Шофер затянулся до кишок, задержал дым, потом выпустил его двумя сизыми столбами и вдруг рассмеялся.

— Здорово вы меня проучили, товарищ политрук! С нашим братом иначе нельзя. Иной раз так вымотаешься — кажись, мать родная будет на дороге стоять, и то мимо проедешь. А это нельзя: на войне люди не по своей заботе разъезжают.

«Так вот почему он остановил машину, а вовсе не из страха», — подумал Ракитин и на радостях подарил шоферу оставшийся табак…