Ранней весной — страница 68 из 87

— Присаживайтесь кушать, товарищ командир, — раздалось за моей спиной и я покинул комнату бригврача.

Старуха подала на стол чугунок с борщом. Мы похлебали из общей миски. Хотя борщ был жидкий — вода с черными капустными листьями и разваренным бураком, — мне показалось, что я никогда не ел борща вкуснее. Едва я покончил с едой, как меня стремительно потянуло в сон. Хозяйка заметила, что я клюю носом, и принялась стелить постель. Она накидала на пол соломы, сверху положила два тулупа, а на укрытие дала толстое стеганое одеяло.

Я разулся и, натянув одеяло на голову, впервые за последние дни погрузился в настоящий глубокий сон.

Очнулся я от бьющего в глаза света и услышал встревоженный голос старухи:

— Вошли… попросились на ночь. Ну, я пустила, человек больной все ж ки…

— Надо было документы спросить, — произнес хриповатый женский голос.

— А чего мы в документах понимаем! — отозвалась старуха.

— Опусти фонарь, — произнес другой голос, тихий и мягкий.

Пятно света качнулось на моем лице и сползло в сторону. Я открыл глаза.

Надо мной склонились две молодые женщины. В позе женщины, склоненной над спящим, всегда есть что-то материнское. На меня пахнуло двойным очарованием молодости и материнства. Правда, я быстро сообразил, что до их молодости мне нет никакого дела, а материнством тут не пахло. Полуослепленный фонарем, снова направленным мне в лицо, я все же мгновенно уловил их черты. Одна была полная, с красноватой кожей, серо-зелеными глазами навыкате, — пристальные и тусклые, они выражали брезгливое недовольство. Зато огромные темно-карие, с голубоватыми чистыми белками глаза второй светились мягким любопытством и состраданием. Единственно в расчете на эти глаза решил я бороться за свое место в избе. Конечно, я сразу узнал милое, задорное, доброе лицо жены бригврача.

Все время, пока длилось взаимное разглядывание, мои руки самовольно скребли зудящее тело. Но тут меня отпустило, и я в нескольких словах объяснил свои обстоятельства. Краснолицая потребовала документы, но жена бригврача одернула ее:

— Оставь, не надо!

Ворча, краснолицая погасила фонарь, и обе молодые женщины ушли в другую комнату, Я слышал, как они там раздевались, смеялись, пили чай. Затем из двери потекла сизая струйка табачного дымка. Мне тоже захотелось курить. Я встал и, постучавшись, слегка приоткрыл дверь. Женщины сидели в креслах за круглым, столиком в теплых байковых халатах, поджав под себя ноги. Курила старшая.

— Простите, у вас не найдется немного табаку?

Старшая сделала такой жест, точно хотела отдать мне чинарик.

— Одну минуту! — поспешно сказала жена бригврача, спрыгнула с кресла и достала пачку «Золотого руна».

Я было шагнул вперед, чтобы принять дар, но она испуганно вскрикнула:

— Нет, нет! Я сама!.. — Издали, вытянув руку с поголубевшими жилками в локтевом сгибе, она протянула мне табак.

Этот вскрик отвращения был вполне естествен, и все же я почувствовал себя обиженным.

— Не бойтесь, — сказал я. — Контузия, в чем бы она ни проявлялась, не передается окружающим. Вам, как врачу, это должно быть хорошо известно.

— Простите, — пробормотала она. — Бога ради, простите…

Я засмеялся и вышел, притворив за собой дверь. Кажется, подруга выговаривала ей за чрезмерное смирение. Во всяком случае, я расслышал фразу: «Ты забываешь, кто ты такая!» — «Ах, оставь!» — с досадой ответила жена бригврача.

Утром в полусне я видел, как старшая из подруг, толстая, краснощекая женщина, прошла через комнату совсем одетая, в треухе и ватнике, и хлопнула входной дверью. Теперь дверь хлопала беспрестанно. Хозяйки готовили теплое пойло для коровы, выносили корм птице. В просвете мелькал кусочек голубого морозного утра, петух с поджатой ногой, парок, идущий от чего-то выплеснутого во двор. Одеяло защищало меня от холода. Привыкнув к хлопанью двери, я снова ненадолго заснул.

Проснувшись уже окончательно, я обнаружил, что в госпиталь идти слишком рано. Чтоб скоротать время, я принялся курить. Но эти ароматные, медом пахнущие самокрутки выкуривались удивительно быстро: видимо, трубочный табак не годится для папирос..

Не зная, чем заполнить томительные часы ожидания, я медленно натянул сапоги, умылся, одел ремни и вновь принялся сворачивать ароматные, на одну затяжку, папиросы.

— Товарищ лейтенант, хотите чаю? — послышался из-за двери мягкий голос жены бригврача.

Я с радостью откликнулся на приглашение. Закутавшись в пушистый шерстяной плед, она полулежала на кровати в своем вчерашнем байковом халатике, голова повязана шелковой косынкой. На круглом столике перед ней стояли термос и чайный прибор. Едва я переступил порог, пес кинулся ко мне, но тут же трусливо отпрыгнул назад и заскулил с тоской и злобой, будто ему разом отдавили все лапы; затем подошел к изголовью кровати и, раздвоив взгляд янтарных глаз, уставился со страхом на меня, с жесткой угрозой — на хозяйку.

— Сразу видно, чей это любимец, — заметил я.

Жена бригврача улыбнулась, кивком указала мне на кресло и подвинула стакан с крепким дымящимся чаем. Теперь, при дневном свете, я увидел ее несколько иной… Она была и похожа и непохожа на свою, верно довоенную, фотографию. Конечно, тогда она выглядела юнее, но дело не только в этом. В ее нынешнем облике утратилась та бесшабашная, добрая и щедрая легкость, что так привлекала на карточке.

— Вы не в Первом медицинском учились? — спросил я, не зная, как начать разговор.

Глаза ее округлились и заблестели.

— Да! Откуда вы знаете?

— Я не знал этого. Просто я сам когда-то учился там.

— Вы медик?

— Нет, я проучился всего один курс.

— А что вы кончали?

— Я ничего еще не кончил. Учился на историческом, а когда институт эвакуировался, ушел на фронт.

— А вы помните кого-нибудь из Первого медицинского? — живо спросила она.

— Ну, еще бы! Гаврилу Иванова, он читал анатомию, Арцыбышева — физика, Ильина — биолога…

— А практическую анатомию у вас вела Нина Владимировна?

— Нет, Лев Сергеевич.

— О! Кровожадный Лев! Его ужасно все боялись! А Кошелева вы помните? — Лицо ее разрумянилось, стало очень юным и очень похожим на фотографию.

— Конечно! Но у нас лабораторию вел Савич. А как звали того старичка, который ассистировал на лекциях по химии? У него все из рук валилось. Мы называли его опыты добыванием стекла из пробирок.

— У нас тоже так острили! Яков Михайлович он был совсем старенький, а все не хотел уходить на пенсию. Мы устроили ему торжественные проводы, преподнесли цветы, подарки. Он ужасно плакал. А при вас шла борьба Брагина с Гудковым?

— Да! У нас весь институт разделился на две группы — кто за Брагина, кто за Гудкова.

— Это и нам досталось по наследству. Брагин ушел в Тимирязевку, а брагинцы остались. И все-таки он был не прав!

— Почему? — воскликнул я с азартом и тут же рассмеялся. — Не хватает, чтобы мы с вами поссорились из-за Брагина!

Она тоже засмеялась..

— Какое чудное было время! Ах, какое чудное время! — Ее небольшой чистый лоб прорезала сурово-важная морщинка. — Здесь, на фронте, как-то особенно хорошо думается о прошлом…

Она уютно куталась в пушистый шерстяной плед, подбирая его руками вокруг себя; чувствовалось, что ей тепло, надежно и покойно в этой протопленной комнате, в этой большой мягкой кровати, в нежном байковом халатике.

— А вы давно здесь? — спросил я.

— Нет! Мы только в сентябре сдали госэкзамены. И то это ускоренный выпуск. Я приехала сюда с тремя подружками. Мы вместе поступали, вместе зубрили, вместе готовились к экзаменам. Нас хотели оставить при кафедре как отличниц, но мы ни в какую — только на передний край!.. Мы так гордились, когда настояли на своем. И надо же — нас направили на Воронежский фронт, где работал мой муж… — Она бросила короткий взгляд на карточку бригврача. — Подружки мои разъехались по медсанбатам, а меня муж не пустил.

— Как не пустил?

— Видите ли, — она слегка покраснела, — ему до зарезу нужен был ординатор в палату для выздоравливающих… Вы не подумайте, — добавила она поспешно, — он тут совсем по-походному жил, это когда я приехала, он раздобыл откуда-то все эти хорошие вещи, даже собаку завел…

От ее милого, доверчивого, такого домашнего облика повеяло на меня вдруг чем-то неприятным и чуждым. Мне вспомнилась та, другая женщина, в темном ночном поезде. Она до нитки обобрана войной, она лишилась мужа, родителей, крова. И вместе с тем не потеряла ничего, быть может даже приобрела ту удивительную щедрую доброту, что способна приютить и согреть всякого, кому одиноко и плохо, что сохранила ее легкой, цельной и прозрачной, как самый чистый родник. Она доживет до того великого праздника, когда встретятся все разлученные, сбудутся все надежды… А эта, такая же молодая и крепкая, не знала никаких горестей и потерь. Она окружена удобствами, у нее сильный любящий муж, готовый защитить ее от всех бед и напастей, — и все-таки она бедна и грядущий праздник не для нее.

Конечно, я ничего не сказал ей: надо же кому-нибудь работать и в палате для выздоравливающих!

— Вы знаете, — словно издалека донесся до меня голос, — у нас такая трудная палата, ужасно много работы! Ведь мы работаем без выходных дней, и потом — ночные дежурства… Так устаешь…

Голос оборвался. Затем она спросила тихо, серьезно и робко:

— Вам не нравится то, что я говорю?…

— Нет, отчего же…

— Я плохо поступила, да?.. Я должна была уехать с моими девочками?.. — Губы ее дрогнули, смялись, она заплакала, сначала тихо, беззвучно, потом, зарывшись лицом в подушку, бурно, отчаянно, неудержимо.

Я смотрел на ее вздрагивающие плечи, на тонкую, детскую шею, обнажившуюся между воротником халата и подобранными под косынку волосами, и не знал, чем помочь этому внезапно прорвавшемуся горю.

Противно отфыркиваясь и не спуская с меня косящего глаза, пес потянулся к ней длинной мордой. Я замахнулся на него, пес взвизгнул и, струясь гибким телом, отполз прочь, но вдруг, забыв все заботы, стал с щелком и чуфыканьем ловить какую-то нечисть на своей гладкой шкуре.