— Ты, Антон, исполнил свой долг. Feci, quod potui, faciant meliora potentes[23]. В нашей учительской среде совершенно другие нравы. Мы все глубоко уважаем директора и не позволяем...
О прекрасных отношениях в гимназии Иван всегда говорил долго, длинно, убеждённо, но не очень убедительно, и эти его речи слушать не следовало, тем более что в памяти то и дело возникала спальня меблированных комнат и она с удивлением и обидой в чудесных серебристо-синих глазах. В такие моменты хотелось зажмуриться, зажать уши и вообще исчезнуть.
— Почему, Антон? — повторял брат какой-то свой вопрос.
— Почему никуда не хожу? Холодно, Ваня, и сердце что-то пошаливает.
Он каждый вечер собирался пойти, но не мог решить куда и оставался дома. Существовало две возможности: первая — к ней... Вторая... Нет. Пожалуй, в его возрасте туда ходить уже не к лицу.
— Я спрашиваю, почему не работаешь над повестью? Ещё весной ты мне рассказывал замысел.
— После Сахалина писать повесть из кавказской жизни? Наверное, от меня ждут другого.
— Пиши другое.
— Съезжу в Петербург, подведу итоги и засяду.
Наверное, самое лучшее — это исключить одну возможность и к ней не ходить никогда, но в ломано освещённом пространстве гостиной вновь появлялись её глаза, и вариант «никогда» отпадал.
Коллежский асессор Михаил Чехов принёс третий вариант. Он находился в состоянии непрекращающегося праздника, и с ним появлялись новые планы, новые возможности, новые надежды.
— Ты чего такой весёлый? От Мамуны?
— Нет, Антон. Сейчас расскажу. Мороз ослабевает, но ещё, знаете, кусается. Налейте согревающего.
— Вина чиновнику шестого класса!
— Если будешь дразниться, Антон, я подам в отставку.
— Ты, Миша, не должен обижаться на старшего брата, — серьёзно сказал Иван. — Благодаря ему ты сразу и так великолепно начал свою служебную карьеру. Он это сделал для тебя именно в тот момент, когда тебе это было нужно. Как говорили римляне, beati possidentes[24], и напоминали: do ut des [25].
— Итак, ты был не у Мамуны?
— Кто такая Мамуна? — спросил Иван.
— Разве ты её не знаешь? С Марьей кончила на курсах. Графиня Мамуна. Красавица с косой. Мише особенно нравится коса.
Миша выпил рюмку вина и торжественно сказал:
— Я был у Шавровых! Лена сказала, что, если ты не придёшь на ситцевый бал, она утопится в проруби. За пригласительные билеты я заплатил.
— Я же седьмого еду в Петербург.
— Тогда она бросится под поезд, — сказал Иван и засмеялся.
— А бал шестого, — отвёл возражения Миша. — Мне надоело быть твоим представителем у Шавровых. Понимаешь, Иван, он познакомился с ними в Ялте, хорошая семья: мать — аристократка, три девочки — три сестры. Они, конечно, ждали, что он в Москве сделает им визит, а он послал к ним меня и на моей визитной карточке написал: «По поручению А. П. Чехова». Конечно, мне у них интересно — они знают языки и принимают меня хорошо, но всё время ждут Антона. Особенно старшая. Я же не могу его заменить.
— А я надеялся, что заменишь. Если Лена собирается куда-нибудь бросаться, или в прорубь, или под поезд, то я вынужден пойти.
— Тогда она бросится тебе на шею, — сказал Иван и засмеялся.
XVIII
На ситцевом костюмированном балу, устроенном Обществом попечения о бедных и бесприютных детях, предсказанное Иваном почти произошло. Лена Шаврова, одетая фарфоровой статуэткой, задыхалась от радости, представляя своему учителю вполне уже развитые груди и бёдра, пикантно обтянутые матовым ситцем. Он знакомил её с сестрой, но она смотрела только на него, не слышала, о чём её спрашивает Маша, и в бальной суете, как бы из-за толкотни, то и дело прикасалась к нему рукой, плечом, грудью, обдавая ароматом духов и девичьего тела.
— Антон Павлович! Какое счастье, что я вас вижу, — повторяла она.
Он, разумеется, не мог испытывать никакого счастья под хмурыми взглядами Александра Третьего и Марии Фёдоровны, устремлёнными на него с портретов над оркестром, который играл пошлый подэспань, а вычурные ситцевые костюмы, прыгающие по кругу Колонного зала в парах с погонами или манишками, вызывали тоскливое чувство потери — словно он вернулся в знакомый дом и увидел вместо друзей чужие равнодушные лица. Когда студент Чехов впервые оказался в этом зале, на него со стены смотрел царь-освободитель, танцующая молодёжь, состоявшая из читателей Чернышевского, Милля и листовок «Народной воли»[26], излучала энергию радостной борьбы. Потом ещё были баркаролы Рубинштейна[27], иносказания литературных вечеров, Надсон...
— Вам нравится мой костюм? Как вы думаете, мне дадут приз?
— Я присудил бы вам первый приз. А ты, Маша, как думаешь?
— Уж не ниже, чем второй.
— Но лучше, Лена, оставайтесь вне конкурса. И в жизни, и в литературе, и во всём прочем оставайтесь вне конкурса. Так я всегда поступаю сам.
— Я должна вам так много сказать, Антон Павлович. У меня есть новые рассказы. Ещё не совсем законченные. Вы мне должны посоветовать, что с ними делать. И ещё я хотела вам сказать... Вы разрешите мне к вам прийти?
Её слишком откровенный, слишком женский взгляд, те же знакомые пухлые щёчки, подбородочек, убегающий куда-то к шее, делали девушку понятной до дна и ненужной, как пустой стакан. Третий вариант исключался.
— Милая Лена, к сожалению, я завтра уезжаю.
— Неужели опять на Сахалин?
— Нет. Всего лишь в Петербург.
— Ещё я хотела вам рассказать, что начала ходить в театральную студию.
— Леночка, девушка с вашим литературным талантом не имеет права отвлекаться от литературной работы. Пишите рассказы. У вас хорошо идёт ялтинский материал. Напишите, например, о Зильбергроше...
В буфете было так же уныло, как и в зале. Благотворительница-буфетчица смотрела на посетителей с тем же жадным ожиданием, с каким Лена глядела на него. Торговля шла плохо, пьяных почти не было, только за столиком возле буфетной стойки сидел некто в одиночестве, опустив голову в пьяном раздумье. Когда он посмотрел на этого мыслителя, тот, почувствовав сильный взгляд, встрепенулся, а заметив, кто на него смотрит, поднялся, подошёл и сказал:
— Я вас узнал, а вы?
Длинный визитный сюртук был неуместен на этом человеке, как и сам он был неуместен здесь, на балу, с мокрым измятым лицом давно не протрезвлявшегося пьяницы.
Усадив Машу и Лену за столик, пришлось отойти с ним в сторону, чтобы другие не услышали пьяных речей бывшего героя тайных студенческих сходок.
— Опять в Москве? Помиловали?
— Меня нельзя помиловать, я приговорён совсем... Навсегда! У меня отняли молодость и здоровье, но истина не в этом!
— Истины те же, что и тогда?
— Истина в том, что когда мы шли на виселицы и на каторгу, ты Катьку... это... Помнишь Катьку Юношеву? И писал зубоскальство. «Письмо учёному соседу». Когда Ульянова вешали, ты писал сказочку про степь... Не говори своим женщинам, кто я. Скажи: неизвестный.
Отделавшись от пьяного, сел за столик, стараясь скрыть обиду и раздражение. Сказал, наливая себе coupe glacee:
— С такими благотворителями дети долго не протянут.
— Что же делать, Антон Павлович, — оправдывалась Лена, участвовавшая в подготовке бала. — Я не знаю, почему так скучно, такая маленькая прибыль. Никаких пожертвований.
— Люди стали эгоистами, — сказала Маша. — Думают только о своих удовольствиях.
— Фен де сьекль, — констатировал он.
— Что с вами, Антон Павлович? Вы такой скучный. Кто этот человек?
— Из ссылки.
— Красный?
— Сейчас все красные стали розовыми. Наверное, от водки.
— Вы его знаете?
— Нет. Неизвестный человек.
— В Ялте вы были совсем другой.
— Я посмотрю, что у них за конфеты, — сказала Маша и поднялась из-за столика.
— Старею, Лена.
— Антон Павлович! Вы моложе всех мужчин на свете! Я хотела спросить, вы в Петербурге, конечно, будете у Суворина?
— Я буду у него жить.
— Передайте мою благодарность Алексею Сергеевичу за его доброе отношение. Я, конечно, понимаю, что он печатает меня благодаря вам, но и ему тоже я обязана.
Неужели и ему тоже?
Третий вариант с нежными, едва заметными прыщичками на щеке возле ушка остался скучать в залах Благородного собрания, а из оставшихся двух был избран главный, самый сложный: в день отъезда он посетил Мизиновых. Бабушка Софья Михайловна засуетилась, прибирая гостиную и оправдывая Лику, с утра ещё не успевшую привести себя в порядок.
— Лидия Стахиевна подобна солнцу, — успокоил он её, — а зимой солнце поднимается поздно.
— Она у нас очень хорошая, аккуратная, но вечерами ходит на уроки. Лидия заставила ставить голос. Приходит другой раз поздно...
Разбросанные ноты, косынки на стуле, кофточка на другом, фотографический портрет Чайковского брошен на краю стола, и его наполовину закрывает книга рассказов Мопассана — это не беспорядок, а стиль. Волнующий аромат богемы.
— Мы читали ваши статьи из Сибири. Вы так выводите людей — читаешь и видишь...
Лика вышла в пеньюаре, по пояс обвитом распущенными пепельно-золотистыми кудрями, аккуратно оставившими свободной середину груди с нежными симметричными припухлостями и синей ложбинкой. Встретив её спокойный, грустно-укоризненный взгляд, он понял, что сюда не следовало приходить, а если пришёл, то надолго, если не навсегда.
Раздумывая о способах спасения, он сказал, что обещал сахалинскому начальству выслать программы для училищ, а Маша очень занята, и поэтому он обращается к ней. Поскольку он уезжает в Петербург, то выслать программы придётся туда. Лика покорно согласилась, записала петербургский адрес — адрес Суворина, принимающего его у себя, а он с некоторым раздражением представлял, что если сейчас уйдёт, девушка спокойно попрощается, а если потребует лечь с ним — покорно разденется и ляжет, разве что бабушка помешает. Эта тихая покорность не делала Лику ближе, понятнее, а, наоборот, позволяла ей ускользать. Если он не будет настаивать, уговаривать, требовать, Лика навсегда останется подругой Маши и её братьев. Ни шагу, ни знака, ни движения навстречу, как это было у прежних его подруг. Только покорность. Странная ускользающая покорность.