вказе, и здесь Коля жил пока с матерью и тремя сёстрами.
Потом вместе купались. Речка Мышега разливалась прудами, и на самом чистом стояли купальни. В воде Коля затеял разговор читателя с писателем:
— Антон Павлович, почему вы не дали Ваньке верный адрес дедушки, чтобы он мог получить письмо? Ведь вы, наверное, знали адрес?
— Был бы адрес — не было бы рассказа.
— Почему не было бы? Очень даже интересно, если б дедушка приехал и забрал Ваньку домой.
— И тебе нужны счастливые концы? Хорошо, я найду адрес и пошлю его Ваньке.
— А где он сейчас?
— Он уже не мальчик, а взрослый человек. Когда-то служил на побегушках в лавке у... у одного купца в Таганроге. Где он сейчас, не знаю.
Женская купальня пустовала.
— Почему, Коля, твои женщины не купаются?
— Они ещё дрыхнут. Верка читает всю ночь, а потом её не добудишься.
Сёстры Киселёвы встретились им в сиреневой аллее. Младшие завизжали, затараторили, спрашивали, тёплая ли вода, рассматривали с детским любопытством писателя Чехова. Семнадцатилетняя Вера остановила их болтовню и, скромно поздоровавшись, прошла мимо, скользнув прямым взглядом тёмных вопрошающих глаз. Он близко увидел её слабую неразвитую грудь под белым просвечивающим платьицем, тонкие плечи и худенькое тело, туго стянутое поясом.
XXXI
Он старался строго следовать своему расписанию, но иногда не мог дотерпеть до воскресенья, чтобы сесть за рассказ, — несчастная сахалинская Маша требовала, чтобы люди узнали о ней, о рабской судьбе русской женщины. Странным получался рассказ — возникало сочувствие к убийце. Конечно, можно было придумать жуткого тирана мужа, и читатель бы понял и простил, но нечто, данное автору от природы, именуемое, например, художественным вкусом, отвергало хитрые расчёты, несовместимые с настоящей литературой. Отравленный муж тоже должен вызывать симпатии читателей — он тоже жертва семейно-религиозных уз, заставляющих женщину жить с нелюбимым во имя отвлечённых принципов и общественных установлений.
Под печальную песню, доносящуюся издалека, одна из женщин, действующих в рассказе, выданная замуж за полуидиота, откровенничает с подругой о своих любовных похождениях: «А пускай. Чего жалеть? Грех так грех, а лучше пускай гром убьёт, чем такая жизнь...» От печальной песни потянуло свободной жизнью, Софья стала смеяться, ей было и грешно, и страшно, и сладко слушать, и завидовала она, и жалко ей было, что она сама не грешила, когда была молода и красива».
Слева от окна, за которым он писал, росла старая липа с картинно-круглой кроной, достигавшей крыши. Показалось, что за её угольно-чёрным стволом вспыхнуло что-то белое. Поднявшись, он подошёл к крайнему окну и осторожно посмотрел в сторону дерева. За стволом липы пряталась Вера Киселёва и смотрела на окно, за которым он только что сидел.
Днём пришлось идти в деревню к больной крестьянке, и его сопровождала Анимаиса. Её надменно-спокойное лицо женщины, полностью удовлетворённой жизнью, с лермонтовским синим венчиком под глазами, вызывало игривые мысли. Навстречу, из разросшейся отцветшей сирени, вышла Вера, с раскрытой книжкой, в светлой рубашечке и в тёмно-синей юбке. Сквозь широкие рукава просвечивали её тонкие слабые руки. Не успев ни спрятаться, ни убежать, она сконфузилась и в ответ на его приветствие пробормотала что-то невнятное.
— С печальной думою в очах, с французской книжкою в руках, — сказал, пытаясь успокоить смущающуюся девушку, заставить её улыбнуться, разговориться.
— Да... это по-французски, — еле слышно подтвердила Вера и показала светлый переплёт с латинскими буквами, почему-то вызывающими у русского человека робость: «Guy de Maupassant. Bel ami»[36].
— Разрешите посмотреть?
Она подала раскрытую книгу, и он прочитал:
— Vous êtes en deuil? Demanda Madeleine.
Elle rêpondit tristement:
— Oui et non. Je n’ai perdu personne des miens. Mais je suis arivée a Page oú on fait le deuil de sa vie. Je le porte aujourd’hui, pour l’inaugurer»[37].
— «...Траур по моей жизни...» Хорошо. Надеюсь, вы и по-русски читаете?
— Да. Я знаю ваши рассказы и «В сумерках»...
— Кроме Чехова есть и другие авторы. Вот Пушкин, например. Кстати, у вас нет здесь книги стихотворений Пушкина? Мне нужно для работы. Я набрал с собой целый сундук литературы, а Пушкина не взял. У хозяина, как ни странно, нет.
Вера пообещала поискать книгу, её смущение проходило, в глубоких тёмных глазах появилось женское любопытство.
До Данькова версты две, и Анимаиса намеревалась всю дорогу доказывать, что Верочка хитрое, коварное существо.
— Она и французского-то не знает, — убеждённо говорила спутница, кося на него зелёным глазом. — Вот истинный крест, Богом клянусь, давеча видела её в саду с этой же книжкой, а она держала её вверх ногами. Мужчин завлекает, будто она такая учёная. Сама ещё недоросток, а туда же. И с Евгением Димитриевичем заигрывала, но он её сразу от себя отвадил. «Мне, — сказал, — не до французского. У меня хозяйство». Он ведь целыми днями в хлопотах.
— И ни в ком не встречает сочувствия.
— Какое уж там сочувствие. А эта ещё пристаёт.
— Уважаемая Мюр-и-Мерилиза Орестовна, напрасно вы ревнуете Евгения Димитриевича к девушке. Он ваш верный рыцарь.
— Ой, вы скажете... И называете меня всё по-смешному. Никакой он не рыцарь, а мой хозяин. Хорошо ко мне относится — не буду врать. Но это за мою работу. У него же всё здесь разваливалось после смерти матушки, а теперь и масло, и творог...
До деревни ещё было далеко, и Анимаиса успела рассказать о своём хозяине много хорошего. Его отец — военный моряк, чуть ли не адмирал, и дед тоже чуть ли не адмирал, и прадед... Сам же он отказался от службы, потому что стоит за народ. Студенты, живущие во флигеле, Серёжа и Коля, тоже за народ, потому и прячутся здесь от полиции...
Когда приезжал Суворин, гуляли с ним по этой же дороге, среди поля цветущей ржи, рассуждали о том, что хорошо бы купить здесь имение, выходили на аллею старых, тесно посаженных елей. В конце аллеи — заброшенный дом с террасой и мезонином, похожий на домик Лариных из декорации «Онегина» в Мариинке. Представлялся рассказ о тех, кто мог бы жить в этом доме. Красивые девушки, две сестры, как у Пушкина, стояли бы у каменных полуразрушенных ворот. Одна из них похожа на Верочку...
Теперь шли в деревню, и аллея осталась в стороне. Каждый раз его здесь удивляла деревенская равнодушная пустота и неподвижность. В детстве ездили к деду в имение Платовых, где Егор Чехов служил управляющим, и с тех пор жизнь земледельца, садовода, огородника представлялась самой разумной, дающей человеку наибольшее удовлетворение. А здесь не жили, а прозябали в грязи, нищете и тяжком труде невежественные люди с бедным, тусклым кругозором, с одними и теми же унылыми мыслями о серой земле, о серых днях и чёрном хлебе.
Лечил бабу, упавшую с воза. Она лежала на полатях, на соломе. Из-за несмываемой грязи и маленьких окон стены избы казались чёрными. На печи сидела девочка лет восьми, белоголовая, немытая, равнодушная. Внизу тёрлась о рогач рыжая кошка. Анимаиса позвала её: «Кис, кис».
— Она у нас не слышит, — сказала девочка.
— Отчего?
— Так. Побили.
Он осмотрел больную — ушибы заживали. Дал ей укрепляющую микстуру, сделал компресс. Анимаиса помогала, брезгливо морщась.
— Некому и помыть тебя? — спросила она.
— Кто ж придёт? На работе же все.
— А мужик?
— В Алексин подался. Може, заработает на хлеб.
Возвращались под жарким, ещё не надоевшим солнцем, и тёплое дыхание счастливо притихшего поля вновь пробуждало надежды на радостную трудовую жизнь на этой земле. Суворин присмотрел здесь для себя имение — Спешиловку. Ему легко заплатить двадцать тысяч, а у тебя самого пока одни лишь долги, и если всерьёз, то заработать ты можешь только на небольшой дом вроде того, с мезонином, и на какие-нибудь две-три десятины...
XXXII
Вечером, как обычно в хорошую погоду, собрался клуб — так он называл праздные сборища дачников на крыльце дома с разговорами обо всём. Рассаживались на стульях, вынесенных из комнат, а то и просто на ступенях. Вера Киселёва, по обыкновению, стояла, прислонившись к стене у двери, и молча слушала. Тёмная накидка поверх светлого платья делала её старше и придавала некую загадочность. Ради почти южного тепла, повеявшего, наверное, со страниц его абхазского романа, появились даже такие редкие посетители клуба, как Павел Егорович и старик Флор, не помнивший, сколько ему лет, и служивший Былим-Колосовским с незапамятных времён. Старик сидел на ступеньке, подрёмывая, и бойкая горничная Лена, привезённая Машей из Москвы, бегом поднимаясь на крыльцо, зацепила его юбкой, рассмеялась и сказала:
— Шёл бы ты спать, старик.
— Да-а... Пойдёшь, — размеренно забормотал Флор, — как же... А кто присмотрит? Кто чего сделает по хозяйству? Огурцы вот надо полить.
— Что-то ты всё поливаешь, а они не растут, — не отставала Лена. — Марья Павловна в Алексине заказывает.
— Нету, нету огурцов, — вмешалась Анимаиса, радеющая за хозяйское добро. — Помёрзли.
— И помёрзли, — подтвердил Флор, — и сажали мало. А раньше, бывало, при Василии Николаиче, возами огурцы возили и в Алексин, и в Калугу, и в Москву. И солили, и мариновали... А нынче и сортов таких нету.
— Почему же сортов нет? — поинтересовалась Маша.
— Забы-или, — протянул Флор. — После несчастья всё забыли.
— Какого несчастья?
— После воли.
— Признаки вырождения, — зацепился за любимую тему профессор Вагнер. — То же происходит не только с огурцами, но и с людьми...
Удобно устроившись на стуле между лелеявшими его женщинами, женой и тётушкой, он уже не в первый раз излагал заимствованные у Спенсера идеи о борьбе за существование и естественном отборе в человеческом обществе. Надменно-усталым голосом лектора, объясняющего простые истины невеждам, он говорил: