Ранние сумерки. Чехов — страница 33 из 85

В «Попрыгунье» художник был необходим, и совсем не из-за Левитана: сама суть явления, игра интеллигенции в искусство, игра в жизнь требовали именно художника. Противостоять сомнительному делу рисования на потребу бездельников должно было самое необходимое людям — спасение от болезней, исцеление. Поэтому Дымов — врач. Если бы он действительно был заурядным беллетристом, оглядывающимся на приятелей и на начальство, то, наверное, заменил бы художника каким-нибудь инженером, а Дымова сделал бы чиновником, и никто бы не обиделся, и не надо было бы пребывать в нервном ожидании, что скажет Левитан. Если ты настоящий писатель, то ради художественной правды должен жертвовать всем. И дружбой, и любовью.

Начиная «Палату № 6», он вспомнил припадки Левитана и на Истре, и в Москве, когда тот прибегал к нему, охваченный ужасом. Представлялось, как Исаак, измученный преследованиями властей, прячущийся от выселения, вдруг встречает двух арестантов в кандалах и с ними четырёх конвойных с ружьями, и у него начинается приступ мании преследования. Охваченный ужасом, без шапки и сюртука, побежит он по улице... Нет. В повести о сумасшедшем доме художник ослабит впечатление. Проницательный читатель зевнёт и скажет: «Эти художники все помешанные». В «Палате № 6» пострадает обыкновенный человек. А Левитан... оказался первым читателем.

VIII


Никто в мире, тем более никто из близких не знал, что происходит в его душе, никто не предполагал, что вдруг могут перемениться отношения с лучшим другом покойного Коли, со старым другом всей семьи. Даже Маша не догадывалась. Возможно, она его и пригласила. Или Иван. Да Исаак и сам мог приехать, узнав у Лики адрес имения.

Накануне его приезда пришло письмо от Леночки Шавровой, только что прочитавшей «Попрыгунью».

«Cher maitre, — писала она. — Во всей русской да и во всей мировой литературе нет такого глубокого и прекрасного рассказа. Я так плакала, читая его, так возненавидела эту гадкую Ольгу Ивановну, что задушила бы её собственными руками. А Дымов! Прости, Антон Павлович, но, читая о Дымове, я всё время представляла вас. Вы и есть великий человек, которого пытаются погубить развращённые барыньки и продажные художники. «Попрыгунью» сейчас читают все, и по Москве идут разговоры, что вы изобразили реальных лиц из вашего окружения. Говорят о еврее-художнике, который живёт на средства любовницы и её мужа, и будто муж смирился со своей участью».

Шла пасхальная неделя, коричневато-бурый апрель сиял золотыми россыпями мать-и-мачехи. Левитан приехал без собаки, но в охотничьем костюме, с ружьём, в европейской охотничьей шапочке. Он подошёл с робкой, жалобной улыбкой, угли его глаз посверкивали и затухали, и невозможно было сразу понять, прочёл ли он рассказ. Не виделись почти год, и, чтобы избежать неловкости несостоявшихся объятий, пришлось намеренно замешкаться, вызывая Машу, приказывая горничной готовить закуску и прибирать гостевую комнату.

   — Эту комнату, Исаак, мы назвали Пушкинской, поскольку здесь висит портрет поэта, а теперь, по-видимому, придётся переименовывать её в Левитановскую.

   — Ни в коем случае, Антон! Ни в коем случае. Я жалкий пигмей по сравнению с великим поэтом.

   — Заметь, Маша, какие у нас скромные друзья. Гиляй отказался от переименования комнаты в Гиляровскую, и Исаак отказывается.

   — Дядя Гиляй здесь? — обрадовался Левитан. — Где же он?

   — Не знаешь, где меня искать? — прорычал Гиляровский, выходя на веранду. — Моё место в буфете.

Маша поцеловала старого друга, удивила его мелиховской новостью:

   — Исаак! Ты не поверишь, кто у нас здесь соседи. Коновицер!

   — Кто это, Маша? Что-то не припомню.

   — Его, Маша, вводит в заблуждение фамилия. Речь идёт, Исаак, об очень близко знакомой тебе Евгении Исааковне Коновицер, в девичестве Эфрос.

   — Дунька?

   — Исаак! Я не позволю тебе так непочтительно называть жену известного адвоката.

   — Я с ней встретилась, — сказала Маша. — На днях нанесут нам визит.

   — Дуня, Дуня... — вздыхал Левитан, вспоминая прошлое. — Помнишь, Антон, как пошли за грибами, попали в болото и вытаскивали Дуню за юбку?..

Напряжённость встречи с Левитаном растаяла в общем пасхальном веселье. Пили вино, обедали, потом на весеннем солнышке Гиляровский демонстрировал свою силу, поднимая брёвна и катая всех желающих на тачке. Миша вынес фотоаппарат, и Левитана как художника заставили фотографировать для истории Гиляровского, катающего на тачке всех Чеховых по очереди.

Оставшись вдвоём с Левитаном, говорили обо всём, кроме того, что волновало обоих и о чём больше всего хотелось говорить. Выяснилось, что «Попрыгунью» Исаак не читал, как не читал вообще ничего из его новых вещей: работал над картиной.

   — Я сделал массу этюдов, — рассказывал он. — Там, в Тверской губернии, где я был летом. Ну, ты же знаешь — я тебе писал. И Лика, наверное, рассказывала. — Во взгляде робкий вопрос, жалобная просьба вернуться к старой дружбе.

   — Закончил картину?

И вопрос и предложение были отвергнуты спокойно, даже с некоторой насмешкой в голосе.

   — Да. Отмучился. И ты знаешь, Антоша, Нестеров очень хвалил. Правда, я боюсь, что отчасти из любезности — я хорошо отозвался о его «Юности Сергия». Но он всё сравнивал меня с Куинджи. Я не знаю, как его понимать. Ведь Куинджи — фокусник. Как ты думаешь?

   — Что я могу думать, если ты ничего не рассказал о картине. Что за пейзаж?

   — Назвал «У омута». Такая, знаешь, зелёная вода в жаркий день. Много мути. И мостик бревенчатый. Такой хилый... А знаешь, что это за омут? Пушкинское место. Берново. Имение Вульфов. Там Пушкин писал или, я не знаю, задумал «Русалку». Она утопилась в этом омуте. Мы с Софьей Петровной ездили туда, и я писал этюды. Баронесса Вульф приходила смотреть. Она много рассказывала о Пушкине, о его приездах в Берново. И Лика с нами приезжала. Она же внучка Юргенева — приятеля Пушкина. Она тебе рассказывала?

   — Кто берёт картину?

   — Ты знаешь, Антоша, Третьякову понравилась.

   — На тягу пойдём? Скоро закат. Только я пойду без ружья.

Первая охота не удалась. После ужина он дал Левитану беловую рукопись «Палаты № 6». Прочитав, художник был потрясён.

   — Это шекспировская трагедия, Антоша! Я никогда ещё не читал ничего сильнее и глубже о больной душе человеческой. Читаешь и сам чувствуешь себя больным, гибнущим в этой палате. Но почему так страшно, так безысходно? Даже конец такой неприятный, что мурашки по коже. Какая-то багровая луна, тюрьма, гвозди на заборе, пламень на костопальном заводе... Я бы не смог написать такое. Я даже смотреть бы не смог на такой пейзаж. Антоша! Что с тобой произошло? У тебя изменились пейзажи. Как чудесно ты писал в «Счастье»! И в «Гусеве». Там тоже очень печально, но какой пейзаж в финале! Закат над океаном! Он снимает всю трагичность. Такой пейзаж я стал бы писать, но, наверное, ничего бы не получилось — я же не маринист. А здесь ты рисуешь какой-то тоскливый, безнадёжный маленький ад. Если бы живописец так переменил манеру, я подумал бы, что он заболел или с ним что-то стряслось. А с тобой что произошло?

   — Так. Ничего особенного. Тяжёлое лето. Некоторые неприятности.

   — Я тебе, кажется, писал, что читал твоё «Счастье» Софье Петровне и Лике и мы все восхищались...

   — В «Палате» я позволил себе кое в чём опровергать самого Марка Аврелия. Ты заметил эти места?..

   — Знаешь, Антон, я так давно читал, но ты же там цитируешь этого Аврелия. Насчёт боли — что это только представление.

   — Есть ещё места. Вот здесь доктор рассуждает: «Да и к чему мешать людям умирать, если смерть есть нормальный и законный конец каждого?» Марк Аврелий пишет, что смерть — по природе, а что по природе — не зло. Вот я и хотел показать, что такое страдание и смерть. Какое это страшное зло.

Последний раз ходили с Левитаном на тягу, когда другие гости уже уехали. Собрались как полагается, на закате, и всё шло по Тургеневу: устроились неподалёку от опушки, в лесу темнело, умолкали птицы, и наконец, когда почти в самом зените неба вспыхнули звёздочки Ковша, раздалось особенное карканье и шипенье, и вальдшнеп вылетел из лесной тьмы к просветам опушки. Левитан успел выстрелить, и птица упала, звучно расплескав лужу. Подбежали, и Исаак, увидев, что птица шевелится, с ужасом пробормотал:

   — Он жив.

Пришлось поднять вальдшнепа за мокрое крыло. Красивая длинноносая птица с удивлением уставилась чёрным глазом на художника — почувствовала, кто хочет её убить, и попыталась понять, за что. Левитан закрыл глаза и с дрожью в голосе попросил:

   — Голубчик Антоша, убей его. Ударь его головкой о ложу. Я сам не могу. Убей его, голубчик.

Пришлось это сделать. Одним красивым влюблённым созданием стало меньше, а два дурака вернулись домой и сели ужинать.

После ужина он дал Исааку читать «Попрыгунью». Оставил его в кабинете, а сам зашёл к Маше на любимый вечерний разговор о сельскохозяйственных делах. Первая весна на земле, и надо решить, что сеять, где, когда.

   — Не надо сейчас заниматься садом, — продолжала Маша старый спор. — Это делается осенью. Сейчас только огород — огурцы, морковь, лук, свёкла...

   — Помидоры.

   — И помидоры.

   — И саженцы вишен.

   — Антон, саженцы оставим на осень.

   — Вишни посадим сейчас.

   — Почему?

   — Потому что... Яблонь и слив у нас достаточно, а вишен мало. А я люблю вишнёвое варенье. И вообще, я хохол. Мне дюже гарно садок вишнёвый коло хаты.

Наверное, у всех есть друзья или близкие, кому можно открыться, рассказать о жизненных планах, о мечте. У всех, кроме него. Никогда никому не расскажешь, что, глядя в итальянские окна своего кабинета, видишь на месте старых яблонь разросшийся вишнёвый сад в цвету, а в крапчатоснежных его осыпях проглядывается небольшой домик-флигель, светящий желтизной свежего дерева стен. Там будет написана великая пьеса.