Ранние сумерки. Чехов — страница 60 из 85

   — А вы знаете, что я теперь оказалась почти в родстве с Пушкиным? Мать моего мужа Юлия Николаевна Гартунг — родная сестра мужа Марии Александровны, дочери Пушкина. У них в семье есть вещи и документы, связанные с Пушкиным.

   — У меня была... одна знакомая, тоже некоторым образом почти родственница Пушкина.

   — Ваша невеста? Мисюсь? Какое прелестное имя. — Однако в голосе Леночки слышалась горечь ревности. — Меня так радует, что cher maitre когда-то любил, значит, это земное чувство ему было доступно и понятно. Мне всегда казалось, что вы слишком тонко анализируете всё и всё для того, чтобы полюбить, то есть чтобы хоть на время быть ослеплённым.

   — Ослепнув, я не смогу писать и отвечать на ваши письма, господин Е. Шавров.

Она печально вздохнула.

   — А мой муж занимает какие-то высокие должности, может быть, он честный и хороший человек, я не знаю, что он делает там, как служит, я знаю только, что он лакей... Cher maitre, а вы не вернётесь к ней?

   — К кому?

   — К Мисюсь. Не надо. К прошлому нельзя возвращаться. Его уже нет.

VI


По-своему предупредил его и великий человек — приехав с Сувориным в Москву, они были приняты Толстым в его доме в Хамовниках. Сначала других гостей не было, Софья Андреевна, Татьяна и Мария встретили радушно, он заметил, что Татьяна Львовна даже несколько смутилась. Лев Николаевич расспрашивал о литературных и театральных делах, Суворин рассказал о постановке «Принцессы Грёзы»:

   — Успех был, но он меня не радует — дурацкая пьеса. Представьте, Лев Николаевич: какой-то дурак на каком-то дурацком корабле ищет какую-то дуру, от которой ему ничего не надо — лишь умереть у её ног...

Толстой смеялся, Чехов серьёзно сказал:

   — Много читал я ваших, Алексей Сергеевич, статей о театре и рецензий, но эта рецензия, которую мы сейчас услышали, — самая блестящая.

Далее Толстой резко обругал декадентов, а заодно и всю интеллигенцию.

   — Это паразитная вошь на народном теле, — сказал он, — и её ещё утешают литературой. Да и литература такая, что и хорошего слова не найдёшь. Вот умер Верлен. О мёртвом плохо не говорят, но что можно сказать хорошего о человеке, который всегда был пьян, писал стихи в пьяном состоянии для таких же пьяных и умер от пьянства.

   — О твоём друге, покойном Ге[63], тоже ничего хорошего не скажешь, — вдруг высказалась Софья Андреевна. — Написал ужасное «Распятие». Христос, наш Спаситель, изображён так, что вызывает страх и отвращение.

   — Ты не права, Соня, — возразил Толстой. — Художник — человек своего времени, и Николай написал такого Христа, который нужен нам всем сегодня. Его картина напоминает, что все мы своими мерзкими делами снова и снова распинаем Христа.

Как раз к этому разговору пришёл профессор Чичерин, такой же старый и такой же упрямый, как Лев Николаевич, и немедленно поддержал Софью Андреевну.

   — А вот Рафаэль... — сказала она.

   — Да, Рафаэль, — подтвердил профессор, и возник горячий спор, заставивший Толстого весьма сильно раздражиться.

Суворин внимательно слушал спорящих, разумеется, для того, чтобы записать для истории в свой дневник. Татьяна и Мария раскладывали пасьянс и занимали Чехова литературным разговором.

   — Мы читали и «Убийство», и «Ариадну», и «Анну на шее», — говорила Мария. — Всё очень интересно. А большие вещи вы пишете? Роман?

   — Роман у меня не получается. Есть собаки большие и есть маленькие, каждая лает по-своему. Я маленькая собака.

   — Лучше вас никого нет в литературе, — сказала Татьяна и вновь несколько смутилась. — Я всё ваше перечитываю по нескольку раз. И «Ариадну» перечитывала...

Она замолчала и посмотрела на сестру — та заинтересовалась громкими голосами спорящих.

   — Да пойми ты наконец, — громогласно возмущался Лев Николаевич непонятливостью жены, — что нельзя сегодня изображать исторических лиц так, как их изображали триста лет назад...

   — Вам понравилась «Ариадна»? — заинтересовался автор злого рассказа.

   — Да, — вполголоса сказала Татьяна, словно созналась в нехорошем поступке. — Наверное, это стыдно, но я... я представляла себя Ариадной. Конечно, это на мгновение, но мне хотелось стать такой женщиной. Как вы умеете проникать в женскую душу! Вы у меня вызвали то, чего я ещё не знала в своей душе.

   — Вы настоящая женщина, Татьяна Львовна, и у вас в жизни будет счастливая любовь.

   — Таня, попросим Антона Павловича, чтобы он нам погадал, — сказала Мария. — Я возьму новую колоду.

   — Но я же не умею гадать.

   — У нас простое гаданье, — успокоила Татьяна. — Вы снимите колоду и откроете карту. Мне и Маше.

   — Сначала мне, — сказала Мария.

Показалось, что электрический свет странно мигнул и неслышимый порыв ветра холодом ударил в лицо. Посмотрел на сестёр — они спокойно ждали его гаданья. Конечно, показалось.

   — Итак, открываю карту Марии Львовне, — сказал он нарочито низким басом, заставив Софью Андреевну прервать свою длинную очередную реплику в споре и обратить внимание на карты.

Он открыл туза пик.

   — Ну вот, — разочаровалась Мария. — Лучше бы ты, Таня, первая загадала. — И взяла свой туз из колоды.

   — Твоя карта всё равно тебя найдёт, — возразила Татьяна. — Теперь мне. Я уже что-то загадала.

Он вновь перетасовал колоду, снял, открыл карту, и...

   — Это ужасно! — воскликнула Татьяна.

Перед ней лежал туз пик.

   — Как же так? — поразилась Мария. — Вот мой туз.

   — Вы ещё меня на старости лет спиритом сделаете, — сказал Толстой. — Дайте-ка сюда колоду.

Проверили карты, и оказалось, что в колоде действительно была лишняя карта — туз пик.

   — Вы, Антон Павлович, роковой человек, — сказал Толстой. — Хочу вас что-то спросить по секрету.

Пригласил в кабинет, усадил и сказал:

   — Жалею, что давал вам читать «Воскресение».

   — Почему?

   — Да потому, что теперь там не осталось камня на камне. Всё переделал.

   — Дадите прочитать?

   — Закончу — дам.

   — Вы хотели что-то спросить.

   — Да. Вот с тузами и королями. Вы — бубновый король, а в лице что-то печальное. Молодой мужчина, неженатый. Как у вас с женщинами? Сильно распутничаете?

   — Да... Нет... Знаете... — забормотал, не зная, что отвечать.

   — Я был неутомим. Из опыта вам скажу: не та баба опасна, которая за ... держит, а та, которая за душу.

VII


Старик был прав, предупреждая об опасности, но вся жизнь опасна, и, может быть, более опасна жизнь писателя, пытающегося вникнуть в тайны той самой души. Известное наслаждение любви доступно одинаково и писателю и дикарю, тонкие душевные переживания может испытывать лишь цивилизованный человек с высокой нервной организацией. Он почувствовал этот чудесный свет любви, остающийся в душе навсегда, и как настоящий писатель должен был открыть его другим людям. Великий человек прав: такая любовь опасна, потому что держит за душу. Но, может быть, она-то и даёт истинное счастье?

И он написал рассказ о любви. Как это часто бывало, первое название оказалось неудачным, и, вспомнив Богимово, прогулки через поле к еловой аллее, назвал рассказ «Дом с мезонином». Строки ложились легко, быстро и точно: он не сочинял, а вспоминал.

«Это было 6—7 лет тому назад, когда я жил в одном из уездов Т-ой губернии, в имении помещика Белокурова, молодого человека, который вставал очень рано, ходил в поддёвке, по вечерам пил пиво и всё жаловался мне, что он нигде и ни в ком не встречает сочувствия».

Там не было двух сестёр, но во время прогулок он уже тогда мечтал поселить их в доме с мезонином.

«...Одна из них, постарше, тонкая, бледная, очень красивая, с целой копной каштановых волос на голове, с маленьким упрямым ртом, имела строгое выражение и на меня едва обратила внимание; другая же, совсем ещё молоденькая — ей было 17—18 лет, не больше, — тоже тонкая и бледная, с большим ртом и большими глазами, с удивлением посмотрела на меня, когда я проходил мимо, сказала что-то по-английски и сконфузилась, и мне показалось, что и эти два милых лица мне давно уже знакомы. И я вернулся домой с таким чувством, как будто видел хороший сон».

В финале попытался передать светлое и печальное чувство несбывшейся любви, остающееся в душе на всю жизнь:

«Я уже начинаю забывать про дом с мезонином, и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того, ни с сего припомнится мне то зелёный огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюблённый, возвращался домой и потирал руки от холода. А ещё реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут и что мы встретимся...

Мисюсь, где ты?»

VIII


Рассказ был уже в «Русской мысли» и шёл в апрельский номер, но Лика должна была прочесть его немедленно. Она приехала из Покровского в дни маслянисто-серой власьевской оттепели, он ждал её в «Лувре», сняв два номера на втором этаже. Прочитав рассказ, она зашла к нему вместе с солнцем, расстелившем для неё яркие ковры. За окном — весёлая капель, в её глазах — весна.

Сказала, что рассказ её поразил, что всё замечательно, что Лида чем-то напоминает Машу, но вот художник... И посмотрела на автора с тревогой. Понимая, что её беспокоит, улыбнулся, сказал как можно ласковее:

   — Милая Лика, забудем всё плохое. Я уже забыл, и передо мной та Лика, которая провожала меня на Сахалин.

   — Не надо было уезжать тогда.

   — Надо. Теперь есть о чём вспоминать. Я с радостью вспоминаю то не очень приятное путешествие, потому что всю дорогу думал о вас, представлял ваш облик, ваше голубое платье. И сейчас вы в голубом. Как будто знали...

   — Вы вспоминали меня в путешествии?