Ранние сумерки. Чехов — страница 75 из 85

Бунин согласился и вспомнил, что у Горького «море смеялось», а затем вспомнил и самого автора и показал, как тот, ссутулившись, размахивает руками и с детской наивностью, со слезами на глазах рассказывает, как его нещадно драли.

   — А какие у нас на Волге мужики-то, — изображал он Горького, окая и показывая руками. — Во! Бывалоча сядет баржа на мель, а он подойдёт, поднатужится, толкнёт, и она пошла-а... А водку только вёдрами. Опрокинет, бывалоча, ведро-то...

Чехов смеялся до слёз.

   — Неплохо, милсдарь. На днях приедет Горький, вы с ним ещё порепетируете, и я порекомендую вас Немировичу на роль Пятого мужика.

XXII


По утрам он вспоминал, что у неё усики тонким светлым пушком над изящной верхней губой — они ощущались, когда она подолгу ласкала его, зацеловывала лицо, шею, грудь. Ждал её приезда с театром. Сначала пришло письмо о том, что они выпили с Машей брудершафт и приедут вместе. Конечно, брудершафт придумала Ольга, а умная сестра согласилась на роль задушевной подруги. Самая сложная роль, как всегда, предназначалась ему: Ольга должна поверить, что она для него больше чем любовница и у них есть, как говорится, общее будущее, а Маша должна убедиться, что Ольга не более, чем подруга, подобно, например, Ольге Кундасовой. М-да. Хоть Станиславского приглашай.

Ялта цвела. «Русскую избушку» осаждали несчастные, не успевшие купить билеты на спектакли Московского художественного театра, — Синани, пользуясь волнением кредита, уже всё продал. Пароход из Севастополя пришёл вовремя, качки не было, и Ольга и Маша просияли улыбками, увидев его на пристани. У обеих в глазах беспокойство, вопрос, надежда. Наверное, разные вопросы и разные надежды. У Маши дополнительное хозяйственное беспокойство:

— Антон, ты просил привезти пять пудов продуктов — я привезла шесть. И ветчина, и маслины, и икра...

   — Артисты всё подчистят — их же в Москве Немирович и Станиславский голодом морят. Смотри, какая Ольга Леонардовна худенькая. Давай квитанции, Арсений всё получит и привезёт...

   — Не издевайтесь, Антон Павлович, я так поправилась за зиму. Новую пьесу написали?

   — Как я мог написать, не видя перед собой главной героини? Теперь дело пойдёт. Когда приедет театр?

   — В Севастополе они будут в конце Страстной. В первый день Пасхи — первый спектакль. Наверное, «Дядя Ваня».

Ольга впервые входила в Белую дачу желанной гостьей, Маша, показывая ей сад и дом, как бы невзначай напоминала, кто здесь хозяйка.

   — Там я посажу ещё сирень. Как ты думаешь, Оля?

   — Не знаю... Какая прелесть...

Вдоль ограды цвёл жасмин — от его крупных сочных цветов исходил вызывающе сладкий аромат, и Ольга, откинув голову, не могла надышаться. Евгения Яковлевна, тоже встречавшая гостью, показала ей цветущие пионы, томно раскинувшие нежно-шёлковые лепестки.

   — Любимый цветок покойного Павла Егоровича, — сказала она. — Упокой, Господи, его душу.

   — А я, знаете, решил бросить литературу и стать садовником.

   — Подожди, Антоша, со своими шутками. Я хочу показать Оле тюльпаны.

   — Какие шутки? Я буду садовник нарасхват. Нуте-ка, милые дамы, пойдёмте, покажу вам, что я умею делать в саду.

На самом солнце перед домом из крепких кустиков с жёсткой листвой выглядывали темно-красные цветы, похожие на тугие, полураспустившиеся бутоны роз.

   — Я забыла, Антоша, что это за цветы, — сказала Маша. — Кажется, я их сажала.

Ольга восхищённо улыбалась. Она знала:

   — Это камелии, Маша. Вы чудесный садовник, Антон Павлович. Только не бросайте писать — наш театр погибнет без ваших пьес.

Его не переставала восхищать её европейская женская обаятельность, появляющаяся ещё у несмышлёных девочек, когда их учат реверансам, и превращающаяся в покорную внимательность к мужчине.

Показали ей лавровый куст, поразивший старую кухарку Марьюшку, привезённую из Мелихова; ввели в дом. В столовой на первом этаже чуть не полстола занимал огромный свежий разноцветный букет, его красные, синие, белые, зелёные краски отражались в сверкающих тарелках.

   — Мама, ты поставила свои бокалы? — удивилась Маша.

   — Антоша приказал. Ещё не Пасха, но у нас праздник нынче. Из этих бокалов, Олечка, пили на нашей с Павлом Егоровичем свадьбе в Таганроге в тысяча восемьсот пятьдесят четвёртом году.

   — А это гостевая комната, — сказала Маша, вводя Ольгу в светлую комнату с кроватью, диваном и туалетным столиком. — Здесь ты, Оля, будешь жить.

   — Не гостевая, — поправил её брат, — а комната Ольги Леонардовны — великой артистки земли русской.

XXIII


На этот раз недолго пришлось прожить ей в своей комнате и не очень счастливо: он заболел, и Ольга одна уехала в Севастополь, напугав там всех, что «Чехов не приедет». Но он приехал в день первого спектакля — шёл «Дядя Ваня».

Осторожно прошёл в директорскую ложу и попытался спрятаться за спины Немировича-Данченко и его Катечки, но зрителей не обманешь — свет в зале ещё не погасили, и его увидели. В рядах поднялся гул, все головы повернулись в его сторону. В досаде он вышел из ложи и попросил распорядителя найти ему место где-нибудь в партере. Пробрался незамеченный на крайний стул ряда и с радостью понял, что его не узнают: задевали ногами и локтями, толкали, усаживаясь, и даже не извинялись.

Начало спектакля заставило поморщиться: всё-таки сделано не в стиле новой драматургии. По Островскому, где какие-нибудь две старушки в первом явлении рассказывают зрителям, что происходит в пьесе, кто кого любит, кто откуда приехал и прочее. Но... игра завораживала. Земляк Вишневский так чудесно вышел на сцену, измятый после дневного сна, так хорошо понял драму Войницкого, драму всех нас, русских людей конца века, потративших лучшие годы жизни чёрт знает на что. Станиславский — Астров, конечно, слишком романтичен для русского земского врача, то и дело употребляющего рюмочку, но публика принимает хорошо. И конечно, Ольга. Разве может нормальный мужчина не влюбиться в такую роскошную женщину?

Финал первого действия режиссёры поставили безукоризненно: спотыкающийся Войницкий — Вишневский, бормочущий о своей любви, Елена — Ольга, давно уставшая от пожилых неудачников, объясняющихся ей, сумела вложить в свои финальные слова и презрение, и вздох сожаления о том, что нет рядом настоящего мужчины, и утомлённость праздной аристократки: «Это мучительно...»

И полька на гитаре, и обвал аплодисментов.

Зрители понимали! Не напрасно прожил жизнь драматург Чехов.

   — Автора!.. Автора!.. — кричали в зале.

Признание — это хорошо, но стоять на сцене в позе опереточной примадонны — это стыдно, и он сидел на своём месте, сжавшись, глядя в пол. На авансцене перед закрывшимся занавесом раскланивались Ольга, Станиславский и Вишневский. Откуда-то рядом с Чеховым появился Мейерхольд и сказал, наклонившись к нему:

   — Антон Павлович, невозможно не выйти. Надо. Не обижайте людей.

Пришлось идти на сцену. Для него подняли занавес, и он стоял, кланялся и улыбался.

После спектакля не хотелось участвовать в общем ужине, и он зашёл за кулисы попрощаться. В тесноте, тускло освещённой керосиновыми лампами, расхаживал торжествующий Станиславский, поздравляя актёров, целуя руки дамам, декламируя перефразированный текст роли:

   — Когда я слышу, как шумят аплодисменты, я сознаю, что жизнь немножко и в моей власти, и если сегодня зрители счастливы, то в этом немножко виноват и я, а не только вы, Антон Павлович.

   — Послушайте, это же замечательное дело — ваш театр. Вы же всё чудесно играете.

   — Вам понравилась игра этой легкомысленной дамы? — спросил Станиславский, кивая в сторону Ольги, пробегавшей по коридору в нижней юбке и лёгкой кофточке.

   — Ах, оставьте! — воскликнула Ольга, убегая. — Мы все замёрзли.

   — Понравилось всё, Константин Сергеевич.

Ему действительно понравились всё... кроме Станиславского. Не понял артист земского врача Астрова — сам-то вырос в оранжерейном тепле богатейшей московской семьи. Женат на своей актрисе, о его романах ничего не слышно. Любовь, наверное, понимает по-книжному: валяться в ногах, страдать и плакать. Наверное, в публичном доме никогда не бывал, а доктор Астров бывал. Не станет он валяться в ногах у Елены — проживёт и без её любви, но не откажется, если удастся. Легче рассказ написать, чем объяснить всё это Станиславскому.

Помогли актёры, обступившие их, расспрашивали автора о впечатлениях. Вишневский рассказал, что видел «Дядю Ваню» в Киеве, и там Войницкого одели в мужицкую рубаху, обули в сапоги.

   — Нельзя же так, — возмутился Чехов. — Послушайте, там же всё написано. Он носит чудесные галстуки. Чудесные! Поймите, русские помещики — это же культурнейшие люди. Они одеваются лучше нас с вами.

Кто-то спросил об Астрове: действительно ли он влюблён в Елену.

   — Послушайте, он же свистит. Это дядя Ваня хнычет, а он свистит.

Станиславский это услышал и пригласил в свою тесную актёрскую уборную, где тоже горела керосиновая лампа.

   — Дорогой Антон Павлович, расскажите подробнее об Астрове, — попросил он. — Почему он свистит? Что это значит?

   — Он же целует её вот так. — И Чехов на мгновение приложился поцелуем к своей руке. — Он же не уважает Елену. Потом же, послушайте, он свистит, уезжая. У меня же написано. Он несентиментален. Он же идейный человек, и его не удивишь прозой жизни. Он не должен раскисать. Он мужественно переносит жизнь.

   — Благодарю вас, Антон Павлович, за всё. Завтра у нас «Эдда Габлер».

   — Послушайте, Ибсен же не драматург.

XXIV


В зале и на сцене распахнули все окна и двери, и ялтинское солнце располосовало пыльную тьму, расплылось зеленоватым полумраком по углам, и рабочие смогли начать уборку. Горький в белой вышитой косоворотке, подпоясанной шнурком, с кривой самшитовой палкой в руке, наблюдал, как моют сцену, обдавая водой и протирая швабрами.