Приведем пример из сферы искусства. Искусство можно рассматривать как нечто искусственное в оппозиции природному. Когда Малевич выставил свой «Черный квадрат», он лишь последовательно реализовал эту дефиницию, в то время как для кого-то другого возможность «Черного квадрата» означала бы повод соответствующую дефиницию пересмотреть и приблизить ее к тому, «как искусство действительно понимается». Создание «Черного квадрата» можно назвать «либерализацией» соответствующей дефиниции, поскольку область ее действия оказалась расширенной. В то же время «Черный квадрат» маркирует «радикализацию» той же дефиниции, поскольку из сферы ее действия исключается «традиционная живопись», которая раньше казалась достаточно «искусственной», но после «Черного квадрата» стала представляться слишком «природной».
Этот краткий анализ известного примера показывает функционирование механизма создания нового как такового. Новое создается как расширение, либерализация понятия, но параллельно вызывает эффект его радикализации. Поэтому новое не «снимает» старое, как это происходит у Гегеля, поскольку его понятие не оказывается более широким. Но в то же время границы нового определяются не положением в мире, как это утверждает критика идеологии, а его логической структурой: старое как старое, или контекст, или «бытие в мире нового», создается тем же жестом, что и новое. Обычно считается, что духовное и идеальное сохраняют самоидентичность, а разрывы возникают вследствие действия бессознательного или материального. Но принцип нового движется разрывами по ту сторону разделения духовного и материального: он, скорее, впервые продуцирует это разделение как свой эффект, создавая одновременно и само новое, и его контекст, его место в мире.
Используя ницшеанскую метафору, можно сказать, что создание нового ориентировано на аполлоновскую экспансию понятия, на подчинение мира понятию. Но само это движение создает дионисийское тело, создает сферу внешнего, которая это единство разрывает множеством оппозиций. Продуцирование «сознательного нового» есть также продуцирование «бессознательного», которое в этом смысле не предшествует, а наследует ему.
Сама по себе философия возникла из расширения понятия на «скрытое понимание». Философия вообще живет этим видоизменением обычных понятий путем отграничения их от обычного словоупотребления. Философствование как практика практически все состоит в этом дистанцировании своих «подлинных» значений от обычных «поверхностных». Но философия не способна сама по себе осознать эту технику как прием и настаивает на том, что мир создаваемых ею понятий и значений является «реконструкцией» их скрытого смысла, «воспоминанием» о нем. На деле же философская техника продолжает технику аскетическую: аскет удаляется от обычных форм жизни, расширяет дефиницию самой жизни до новых возможностей, противопоставляя их жизни в ее прежнем значении, и за счет этого определяет себе место в мире для созерцания. Фундаментальная ошибка состоит в том, чтобы думать, – как это делает практически вся традиционная философия, – что онтологическая позиция для созерцания всегда уже дана человеку и ее надо только обнаружить. На деле же такая позиция всегда заново создается.
Область применения понятий в качестве предикатов не определена самой природой. В этом смысле исходной является не ситуация дефиниции, а ситуация индифференции. От говорящего требуется принять решение, каким образом применять предикаты и идентифицировать вещи мира. Нет дифференции без акта дифференциации. Сказанное относится также к фундаментальному различению между вещью и знаком, на котором зиждется в наше время все здание естественных и гуманитарных наук. Даже если это различение «деконструировать», в результате вновь, как это происходит у Деррида, различение это утверждается в качестве абсолютного различия между знаком и другим, между различенным и различением.
Но так же, как и для всех прочих оппозиций, сфера «своего» и «чужого» изначально не артикулирована. Эту артикуляцию производим мы сами тем, что «наше» употребление понятия отличаем от «чужого». Уже Витгенштейн заметил, что идентификация области действия предикатов не может быть определена ни объективно, ни субъективно. Но для него это открытие означало лишь необходимость придерживаться установленных «языковых игр», выход за которые, осуществляемый философией в той мере, в которой она употребляет слова «не по назначению», означал для Витгенштейна выход за границы всякого возможного смысла, вызванный моральной ущербностью, «паразитарностью» самой философии и философов. Между тем можно себе представить языковую игру, состоящую как раз в выходе за границы имеющихся языковых игр, – со своими правилами, приемами и протагонистами. Именно такая игра и будет теоретизированием, философствованием, творчеством. Когда понятие выходит за рамки традиционных для него идентификаций вещей в мире, оно создает новые вещи, чтобы их идентифицировать: таков, кратко говоря, механизм креативности.
Только обособление собственной сферы вещей, смыслов, значений и т. д. создает впервые ту границу, которая пролегает между вещью и знаком. Только при возникновении этой границы становится возможным описывать внешнее как знак внутреннего и наоборот. Семиозис не предшествует, таким образом, индивидуальному высказыванию, но, напротив, следует за ним. Классическая философия и следующий за нею структурализм были фактически средством утверждения приоритета языка над речью, или социума над отдельным человеком. Постструктурализм означает подчинение человека игре анонимных сил. Стратегии творчества и иидивидуации переворачивают эту зависимость.
Эти стратегии действуют в направлении, прямо противоположном направлению действия памяти, воспоминания. Это стратегии забвения, вытеснения, формирования бессознательного, репрессии. Фундаментальный философский предрассудок состоит в том, что сознание, мышление естественно стремится к удержанию самоидентичности, а следовательно, к воспоминанию. Отсюда мышление априори оценивается как идеологичное, привязанное к истоку, начальному раскрытию мира, коллективному смыслу. Если сознание теряет память, выявляет свою конечность, то это расценивается как результат нежелательного воздействия извне: как результат материальности мира и заброшенности в него сознания. Сознание, отказывающееся от самоидентичности в автономном жесте, приветствуется только тогда, когда оно выходит ко всеобщему, к своему истоку, к началу начал или началу до всякого начала. Сознание, отказывающееся от себя в жесте еще более радикального самоограничения, оценивается, как правило, как порочное.
Между тем всякое творчество есть отказ от «аутентичной» памяти, от возвращения к истоку, от вечности. Продукты творческой активности существуют только вовне: они хранятся в музеях, библиотеках, компьютерной памяти и т. д. Разумеется, эта форма памяти более чем непрочна и ненадежна. Не зря Деррида говорит об архиве как о «шрифте» по ту сторону всякой «реальной записи». Стратегии новизны сливаются, таким образом, как кажется, с потоком самой действительности, с «панта рей», смывающим все. В этом смысле характерно, что постмодерное философствование в тот момент, когда оно отрицает возможность исполненного воспоминания, или, что то же самое, возможность апокалипсиса, возвращения истории в своем финале к своему началу, отменяет историчность самой истории в «постистории», в «одновременности неодновременного», делая саму историю апокалиптичной. Творчество потому и представляется морально предосудительным, что оно выступает во всех своих иных формах, кроме фигуры воспоминания, как союзник времени в деле уничтожения памяти и, следовательно, самого человека.
Между тем моя индивидуальность, поскольку она определяется через определенное место в мире – все равно, в духовном или материальном, – есть функция общего обзора этого мира, то есть функция взгляда другого, или, что то же самое, результат чужого творчества, определяющего, что есть я, а что не есть я. Вне этого взгляда «я» не существую, что не означает, разумеется, что «я» есть ничто, ибо «ничто» маркирует уже определенную позицию вне мира – позицию выбора и суждения. Но если «я» не задано мне онтологически, то оно формируется мною по определенным правилам – оно является «новым» по преимуществу. До этого формирования и в его процессе «я» есть только элемент, или шифр, стратегий индивидуации. Эти стратегии, однако, не относятся «ко мне лично»: они внеиндивидуальны и никак не привязаны к пространственно-временной сетке.
Это означает, что поскольку я практикую стратегии индивидуации, то есть определяю себя как выпадающее из памяти, изначально необратимо индивидуальное и смертное существо, я в наибольшей степени всеобщен, неопределенен и сверхиндивидуален в качестве субъекта этого процесса (здесь под «субъектом» имеется в виду только параметр соответствующих стратегий, а отнюдь не субъект в «философском смысле слова»). Как раз в усилии встать поперек «панта рей» или даже, точнее, плыть против течения времени я, в наибольшей степени удаляясь от общей судьбы всего сущего, приближаюсь к ней. В своем проекте создать себе мета-пространство для созерцания всего сущего я противопоставляю себя в радикальной мере этому сущему, индивидуализирую себя, создаю себе конечное смертное тело и потому в наибольшей степени сливаюсь с тем «панта рей», от которого хотел дистанцироваться. Метафизическое усилие оказывается тем самым наиболее «правильным» усилием, хотя и наименее эту правильность сознающим, поскольку оно само интерпретирует свой разрыв с истоком и памятью как возвращение к ним. Поэтому любая деконструкция или вообще критика метафизики является по существу наивной: она сама имеет значение лишь постольку, поскольку воспроизводит основной метафизический ход.
В метафизическом ходе центральным является, таким образом, не новая метафизическая концепция, которая вне претензии на истину и не может быть истинно новой в некоей абсолютно новой перспективе, а лишь, так сказать, ситуативно новой и оригинальной, а также и не создание нового физического тела как всего того, что вытеснено и репрессировано этой метафизической концепцией, но само повторение, воспроизведение жеста дифференциации путем расширения применения понятия и противопоставления этого применения прежнему. Это повторение обнаруживает безвременность самого времени: время не преодолевается в памяти, но в самом себе обнаруживает внутреннюю повторяемость той ситуации различения нового и старого, которая и составляет собственно переживание времени. В той мере, в которой это переживание «денатурализируется», оно перестает быть потоком, а становится постоянным воспроизведением самого себя. Время нельзя остановить именно потому, что оно не движется. Или, точнее, оно сдвигается впервые именно от попытки его остановить и этим воспроизводит само себя. Скрытое развертывание бытия у Хайдеггера и «движение Дифференции» у Деррида продолжают видеть во времени смену эпох, в то время как эти эпохи отличаются друг от друга в отношении их временности только как новая и старая: их дальнейшие «содержательные» различия между собой уже не носят временного характера, и, следовательно, эпох у времени только две, и эти две эпохи присутствуют в любой момент в равной степени, что и означает, что время в основе своей неподвижно.