IV
Философия стремится закрепить смысл слова в выявляемом ею целом языка. Таким образом она борется с неопределенностью всякого определения. Однако для того, чтобы постичь определение в его определенности, есть и другой путь. Всякое определение отсылает к определенному прообразу определяемого. Этот прообраз и устанавливает те пределы, в которых оно не теряет определенности. Прообраз определяемого дается как произведение искусства.
Достаточно обратиться к сократовским беседам, чтобы убедиться в том, что, когда собеседники Сократа хотели указать на основание для своих определений, они обращались к плодам поэтического воображения. Они, следовательно, укореняли свои определения не в определенности употребляемых ими слов, а в осуществляемом ими самими и их слушателями сличении образа, вызываемого этими определениями, с его первообразом, заранее для них открытым. И лишь постольку, поскольку прообраз стоял перед их глазами, определение оказывалось верным. Сократ, чтобы привести определения своих собеседников к парадоксу, во всех случаях пользовался одним и тем же приемом: он выводил эти определения за установленные для них пределы, то есть, иначе говоря, применял слова, содержавшиеся в определении, вне сферы их определенного употребления. Для этого Сократ постоянно предлагал своим слушателям рассмотреть такие возможные ситуации употребления того или иного слова, которые не были закреплены в греческой мифопоэтической традиции. Слушатели соглашались на это и оказывались в тупике. Вместе с тем они могли просто отказаться следовать за Сократом, указав на то, что сам путь, избранный Сократом, парадоксален. Действительно, Сократ, описывая некоторую ситуацию употребления слова (например, слов «справедливость», «любовь» и т. д.), не предусмотренную традицией, по существу, сам включает эту ситуацию в традицию или, во всяком случае, предлагает включить ее в традицию. Постольку, поскольку слушатели Сократа соглашаются на такое исключение, никакого парадокса не возникает: значение слова стало прозрачным. Но для того, чтобы подобное включение действительно произошло, Сократ должен создать такое описание предлагаемой им поэтической ситуации, которое сделало бы его одним из великих греческих поэтов. Именно такое описание и дал Платон, чьи диалоги предлагают Сократа как трагическую фигуру, готовую соперничать по своей силе с Эдипом или Электрой. Сам же Сократ не готов на такое описание. Он предлагает изобретенные им ситуации как бы для примера – как говорят дети, «понарошку». Описываемая Сократом ситуация выступает как элемент поля многих возможных ситуаций, то есть как один пример из необозримого множества примеров. Но где само это поле примеров? Его существование приходится принять на веру. За Сократом следует признать бесконечную изобретательность, в противовес конечной изобретательности, которой наделен поэт. Сократ настолько изобретателен, что может предусмотреть все возможные ситуации употребления слова, – дар, недоступный другим, божественный дар. Поэтому слушателям нечего надеяться на то, что общение с Сократом прояснит для них ситуацию их собственной речи. Сократа, по существу, не следует слушать. Ему следует подражать. Сократ, как и все последующие философы, существует не как автор поэтического произведения, а как его герой. В гениальных трагедиях Платона читатель находит новое видение языка, которое, впрочем, не помещает значения слов в запредельную область, как это полагал сам Платон, и не делает их употребление наглядным. Зато читатель знает теперь, что такое философ и чем он занимается.
Однако демарш Сократа остался не до конца нами описанным. Предлагая свои варианты языковых ситуаций, Сократ, как уже говорилось, вовсе не ставит своей целью продолжить и обогатить греческую мифопоэтическую традицию. Он лишь демонстрирует неспособность языковых определений служить основанием для осмысленной речи. Сократ предлагает, по существу, отказаться как от всяких определений, так и от поэтических произведений, которые служили для них прообразами, а сохранить лишь внутреннее понимание тех слов, которые в этих произведениях использовались, и именно такое понимание, которое этими произведениями предполагалось. При этом происходит некая перестановка смысла. То есть философ полагает, что не поэтические произведения дали значение словам, а, напротив, поэты в своих произведениях лишь «свели эти значения на землю» и что, следовательно, сам философ созерцает не несовершенное подобие, а прекрасный первоисточник. Но как сохранить единство значения, если носителям этих значений – поэтическим произведениям и языковым определениям – уже нельзя доверять? Сделать это можно только с помощью добродетели, поддерживаемой законодательными мерами, ибо только люди теперь являются хранителями своих слов. Философский проект, таким образом, несколько проясняется.
V
Но отчего поэтические произведения и словесные определения не могут играть роль хранителей языковых значений? Поэтические произведения выступают в двойной роли. Во-первых, они являются прообразами тех ситуаций, которые люди узнают в окружающей жизни. Они очерчивают контуры предметов, с которыми люди имеют дело, и указывают способы обращения с ними. Поэтические произведения всегда присутствуют до начала всякой человеческой деятельности как ее ориентиры. И, во-вторых, поэтические произведения (сюда можно включить и музыку, и живопись, и скульптуру, и другие произведения искусства) присутствуют как определенные сущие-в-мире среди других сущих. Поэтическая речь существует наряду с другими разновидностями речи, произведения живописи и скульптура – наряду с другими трехмерными предметами и т. д. Первую роль, в которой выступают поэтические произведения, можно назвать сакральной, а вторую – профанической.
В качестве сакрального прообраза мира поэтическое произведение, как уже говорилось, предшествует всем видам человеческой деятельности. Но в качестве профанического сущего оно может быть изготовлено по определенному рецепту. Поэтическое произведение – для того чтобы быть изготовленным по рецепту – должно быть определенным образом описано как сущее среди других сущих, то есть профанически. Это профаническое описание и есть его определение. В частном случае – его словесное определение. Аналогично этому и ситуация, которая может быть вычленена в окружающем мире благодаря конкретному поэтическому произведению, также может быть профанически определена. Однако профаническое описание определяет поэтическое произведение лишь в его опознаваемых отличиях от других предметов человеческого мира и в отношении к специфической человеческой практике, которая способна сформировать это произведение по определенному рецепту. Эти отличия и эта практика, в свою очередь, подразумевают некоторое первоначальное усмотрение, опять-таки находящее себе опору в сакральной функции поэтического произведения, описывающего свое собственное отличие от других внутримирских сущих и свой способ использования. Раскрытое таким образом функционирование поэтического произведения в качестве внутримирского сущего предполагает возможность его фальсификации, то есть его чисто профанического изготовления. В самом поэтическом произведении заложен, тем самым, метод его фальсификации. Предпосылкой к такой фальсификации является сама процедура узнавания, ситуация по ее сличению с поэтическим произведением. Эта профаническая процедура сличения оставляет открытым вопрос о сходстве, ибо один полагает сходным одно, а другой – другое. Двойному существованию поэтического произведения соответствует двойной способ его функционирования: спонтанное узнавание сакральной модели и профаническое методическое сличение поэтического произведения с другими внутримирскими сущими.
Стихия профанического представляет угрозу основам понимания. Возможность профаническим путем «подделать» ситуацию таким образом, чтобы она стала неотличима от ее поэтического оригинала, дает простор для махинаций. Профаническое представляется безграничной возможностью подтасовок. Философия, таким образом, выступает как реакция на абсолютно профаническое. Философия видит в узнавании поэтического оригинала лишь поверхностное сличение посредством определений. Философия исходит из внутреннего убеждения в бесконечности числа возможных ситуаций узнавания или неузнавания сакрального прообраза. И здесь вновь обнаруживается неопределенность временного существования философского усмотрения. Философ видит язык как единство профанического и в то же время – как восстановленное единство сакрального первоисточника. Это единство сакрального и профанического достигается Гегелем в торжестве Абсолютного Духа, но в то же время разрушается во временной неустойчивости постоянных повторений его земной истории. Хайдеггер все время колебался в ответе на вопрос: представляет ли его собственная речь воскрешение подлинной речи бытия или лишь служит, благодаря своей непонятности и метафоричности, обнаружению степени исторической забытости бытия, достигнутой современным Хайдеггеру мышлением.
Но как бы ни была неустойчива позиция самой философии, в одном философия тверда: структура языка открыта только ей, а искусство и наука лишь пользуются этим языком. Философия созерцает язык в целом либо в качестве мира чистых идей – значений слов (Платон), либо в качестве мира наглядных форм (Аристотель), либо иным способом. Но в любом случае позиция, которую философия занимает по отношению к искусству, есть позиция понимания и интерпретации. Философия созерцает то целое, фрагментом которого только и может быть произведение искусства. Поэтическое произведение хорошо тогда, когда оно является таким фрагментом, и плохо, когда оно искажает то зрелище, которое намеревалось передать.
VI
Итак, соотношение философии с искусством, пожалуй, установлено. Философия созерцает мир в целом и язык в целом как единственное и совершенное произведение искусства. Это поэтическое произведение, однако, не профанируется философией, то есть не предъявляется ею в качестве некоторого предмета искусства. Даже Гуссерль, наиболее последовательно провозгласивший целью философствования феноменологическое описание – то есть создание поэтической картины бытия, сам давал свои описания, подобно Сократу, только для примера. «Я» философа созерцает целое как целое. Любой фрагмент целого предстает в отношении к целому только как образец самого этого отношения – чисто структурно. Философ тем самым сохраняет свое собственное отношение к целому как чисто внутреннее отношение. Не предъявляя целое как таковое, философ может лишь говорить о нем. Но только в том смысле – как уже говорилось, – что философ заставляет своей речью замолчать все другие голоса.