затем приходит некто и утверждает, что данная культура ограничена своим языком и что ей следует дать ту или иную интерпретацию, то следует в первую очередь выяснить, как проведено то разграничение, которым эта культура оказалась ограниченой, и как интерпретируется этот некто вместе с его дефинициями самой этой культуры. Иначе говоря, отсутствие критики культуры со стороны человека вовсе не означает, что он чувствует ее «своей», равно как ее критика вовсе не означает ее «преодоления». <…>
Культура не есть целостность, и именно поэтому ее нельзя ни сохранить, ни преодолеть. Культура соткана из массы гетерогенных представлений, умозрений, принципов, надежд. Эта гетерогенность предоставляет возможность для человеческого вмешательства, но в то же время указывает достаточно четкие границы для его масштабов. <…>
VI
Но скажут: а где же здесь Россия? Ведь в заглавии речь шла не просто о структурализме, а о русском структурализме? Но Россия и в этом случае там, где чаще всего ее можно встретить, – в прилагательном. Структурализм, как и все прочие методологии гуманитарных наук, возник не в России, и поэтому его анализ в качестве методологии должен проводиться на «заграничном» материале. В России структурализм превратился в идеологию. Именно это превращение и его предпосылки должны стать теперь предметом анализа.
Структурализм, как уже было сказано, является критически-ориентированным учением, не имеющим собственной позитивной базы. Поэтому в западном обществе он играет роль вечной «левой» оппозиции: его критика постоянно учитывается, но он не может прийти к власти. <…>
Структурализм оценивает всю предшествующую ему культуру как исчерпанную его же собственной интерпретацией, а всю последующую культуру как лишенную ценности. Но в любом случае, будучи по своей природе отрицательным методом, он не порождает собственной культуры и не претендует на такую задачу.
Иное дело Россия. Россия имеет чрезвычайно длительную традицию усвоения критических направлений мысли и превращения их в позитивные. Образцом такого превращения было принятие на Руси христианства. Христианство выступило критически по отношению к иудейской и греческой мыслительным традициям. Вследствие этого в Европе была предпринята колоссальная работа по пересмотру этих традиций, работа, которая отнюдь не закончена до сих пор и не может быть закончена, пока христианский критицизм остается внутренне ориентирующим образцом для всех видов критики культуры. В России же христианство было воспринято только как культ, поскольку никакой положительной традиции знания в России до принятия христианства не имелось. <…>
Христианская критика привела в России не к переформулировке знания таким образом, чтобы оно приобрело еще большую надежность и, следовательно, истинность, как это произошло в Европе, а к спокойному принятию того факта, что истинное знание вообще недостижимо и, следовательно, к нему не следует стремиться. Результатом подобного убеждения стало на религиозном уровне признание созерцательного, а не познавательного, или деятельного, отношения к жизни, высшей формы проявления индивидуального сознания в мире.
Отсутствие в России богословской традиции привело к отсутствию секулярной традиции литературного оформления мысли. В России почти отсутствуют моральные, политические, философские или экономические трактаты, которые могли бы сформировать язык и стиль рационального мышления. В то время как основные европейские и восточные языки сформировались именно благодаря таким трактатам и литературной полемике, вызванной ими, и выработали тем самым герменевтическое единство понимания, которое обеспечивает для каждого члена общества возможность опереться на письменную традицию для выражения своего индивидуального опыта и мышления, в России язык так вполне и не сформировался в качестве устойчивого аппарата для фиксации объективного знания и для выражения душевного опыта индивида. Современный язык сформировался в России как язык художественной литературы. Писатели, чье творчество глубже других воздействовало на русский язык и на сознание образованной части русского общества: Пушкин, Гоголь, Толстой, Достоевский, Чехов – все были реалистами в специфическом русском смысле этого слова. Герои их произведений в той же степени характеризуются своим обликом, манерой говорить и вести себя, как и своими мыслями и идеалами. Реалистический взгляд на мир предполагает здесь рассмотрение мышления человека в качестве одного из его атрибутов, вне отношения мышления к истине. Предметом изображения для писателей Запада в ту эпоху, как правило, была душевная эволюция их героя: через многие заблуждения герой приходит к миропониманию, которое совпадает с миропониманием самого писателя и предполагается писателем в качестве истинного. Это открывает перед читателем возможность идентифицироваться с героем и пройти в своей душе тот путь, который прошел в книге герой. Чтение книги превращается, таким образом, в опыт, который изменяет читателя: от «реального» состояния своего сознания он приходит к новому сознанию тем путем, которым ведет его писатель. В основе всего этого движения лежит доверие к способности читателя поставить под сомнение собственное мышление и пройти путь внутреннего изменения в непрестанном поиске истинного взгляда на вещи.
Русская же литература никогда не представляет человека в поиске и внутреннем изменении. Человек в ней всегда предстает как тип. Читатель не проделывает поэтому пути от своего «реального» состояния к новому состоянию, к которому приведет его писатель. Читатель, следовательно, не идентифицируется с героем: он лишь сопоставляет себя с ним, узнавая или не узнавая себя в предложенном ему типе, но в любом случае оставаясь самим собой: с чем пришел, с тем и ушел. Это и не может быть иначе, если литература использует мышление в качестве характеристики персонажа: изменение в мышлении совпадает с изменением самого персонажа. Герой не может изменить свое восприятие мира и вместе с тем остаться самим собой. Неспособность русской литературы представить изменение мышления героя является следствием того, что сам язык не развил в себе достаточно средств, чтобы представить мышление и чувство само по себе, без его отнесения к персонажу в качестве характеристики этого персонажа.
Следствием всего этого является хорошо известная «типичность» русских литературных героев, а также их хорошо известная бездеятельность. И то и другое является чертами не «русского характера», а результатом самого литературного метода. Герои русской литературы типичны, поскольку они должны узнаваться в качестве возможных внешних подобий читателя, такого, каков он есть в мире, а не в качестве индивидуумов, с которым читатель может внутренне идентифицироваться в тексте. Бездеятельность героев русской литературы объясняется тем, что всякая деятельность перемещает героя из одного нравственного, социального и так далее положения в другое, а такое перемещение как раз и разрушает исходную целостность описания. Русские писатели пытались справиться с положением, изобретая «деятельный» тип или «ищущий» тип человека. Но получалась каждый раз глупость, потому что тип по самой своей природе не может быть деятельным или ищущим, – искать и действовать может только отдельный человек. <…>
После знакомства с русской литературой читатель получает навык за каждым суждением искать не его истинность, а его принадлежность определенному «типу» говорящего. И прежде всего определенному социальному типу: дворянину, интеллигенту, крестьянину и т. д. Вывод: такой-то и такой-то думает то-то и то-то не потому, что это верно, а потому, что он – дворянин, интеллигент, крестьянин и т. д. Сам читатель также выясняет, кто он есть, то есть к какому типу он относится, а также что данный тип думает, и вполне успокаивается сознанием, что с ним все в порядке. Отсюда, как очевидно, один шаг до классовой теории, которая была воспринята и осуществлена в России не в ее западной форме, а через призму русской классической литературы. Вслед за Толстым и Достоевским реальные – а не идеальные – люди были призваны соединиться взаимной любовью и раствориться друг в друге не в хрустальных дворцах, а в коммунальных квартирах.
VII
Мы видим, таким образом, что русская традиция была изначально склонна к культурно-типологическому восприятию и описанию мира. В качестве же своих непосредственных предшественников современный русский структурализм имеет русских формалистов послереволюционного периода: Тынянова, Эйхенбаума, Шкловского и др. Всех их можно отнести к категории попутчиков, и их теории можно легко связать с художественной практикой писателей-попутчиков. В центре всех рассуждений русских формалистов, особенно на первом этапе их деятельности, можно обнаружить представление о смене стиля как об оживлении читательского и зрительского восприятия мира. Такое «обновление видения» характерно для Бабеля, Олеши и других писателей того времени. В послереволюционное время многие верили в то, что можно «новый мир построить». Формалисты же не столько верили в возможность построения нового мира, сколько в возможность создания новой системы значений и нового стиля, способных оживить восприятие искусства и жизни, освободив его от атмосферы предреволюционной скуки. Революция и вообще деятельность большевиков русские формалисты тем самым интерпретировали как минус-прием. Русская жизнь очистилась благодаря этому приему от метафизической нагруженности церкви, самодержавия и русского символизма и смогла предстать перед публикой в своей непосредственной свежести.
Новые радикальные течения в русской словесности были восприняты формалистами без особого энтузиазма, поскольку они выступили соперниками формального метода в своей претензии на построение новой реальности, что противостоит, разумеется, идее обновления искусства, направленного всего-навсего на оживление читательского интереса. Формалисты, скорее, обратились к классической русской литературе, и в первую очередь к Пушкину. Пушкин вообще превозносился всякий раз, когда возникала нужда в чисто внешнем и стилизаторском отношении к содержанию. К тридцатым годам советское искусство было провозглашено наследником всей мировой культуры. Единое социалистическое содержание должно было найти себе выражение во всем многообразии национальных и вообще культурно-исторических форм. Этот принцип означал, во-первых, отказ от всякого дальнейшего художественного экспериментирования и, во-вторых, систематическое изучение и использование всех известных культурных форм именно как форм, то есть как чего-то лишенного собственного отношения к истине. Оба эти принципа, как мы видим, являются по своему существу структуралистскими. Единственная неструктуралистская предпосылка состояла в том, что так понятое искусство может послужить материалом для создания некоего единого и высшего типа искусства и – в целом – типа культуры. Возникший в результате пышный и эклектический стиль мыслился окончательным на все времена. Крах всей той системы, которую он символизировал, наступивший в середине пятидесятых годов, привел к осознанию этого стиля как чистого вр