Этот скачок произошел, но результатом его явилась современная идеология, то есть рациональная безопорная гуманитарная наука. С другой стороны, гуманитарные науки, превратившиеся в идеологию, имеют своим внутренним содержанием все тот же принцип нейтральной и безличной власти. В принципе, власти сливаются в идеалистическое и материалистическое крыло гуманитарных наук. Это единство осуществляется как корреляция материальной власти и идеального абсолютного содержания. В индийской традиции очень хорошо показана связь между способностью йога к абсолютному созерцанию и властью, которой он достигает над своим телом и над стихиями. Социальный эквивалент единства содержания и власти дан Гегелем в его теории государства.
Принцип власти представляет собой эзотерическую истину каждой современной гуманитарной науки: от психоанализа и марксизма, где он очевиден и выявлен, до феноменологии и структурализма, где он завуалирован. Принцип власти утверждает каждую гуманитарную науку как единственную и единственно возможную, поскольку только если гуманитарная наука единственна, она может претендовать на универсальность объяснения. Признание возможности существования другой гуманитарной науки означает либо слияние с ней в некоторую новую единую науку, либо признание множественности сущностей и детерминаций и их «системно-структурное» упорядочение, либо, наконец, полемику с ней. Все эти решения, очевидно, неудовлетворительны, но последнее решение самое невыгодное. Дело в том, что в случае полемики гуманитарным наукам приходится опираться на аргументацию, почерпнутую либо из культурной традиции, либо из рациональной науки. В любом случае такая аргументация противоречит самой природе гуманитарных наук, так как ставит их в зависимость от одной из тех форм мышления, которые они призваны изучать в качестве своего предмета. Гуманитарные науки, тем самым, могут утвердить свою эзотерическую истину только путем прямой борьбы за власть, что предвидел уже Ницше, который говорил о будущей войне идеологий.
Структурализм – этот «консервативный» вариант левого материалистического крыла гуманитарных наук – выступил на смену марксизму в русской официальной мысли шестидесятых-семидесятых годов. Он претендовал на то, чтобы стать идеологией интеллигенции, готовой прийти к управлению обществом, в котором все действия имеют только системный смысл и которое потеряло интуицию своей историчности. Но рациональность структурализма оказалась, как этого и следовало ожидать, слабее марксистской, и отдаленная от участия в государственных институтах власти интеллигенция смогла использовать структурализм только для самоутешения в качестве метафизики, утверждающей культурную относительность всех критериев истины и, следовательно, утомительную для всех, кто не уверен в том, что его мышление и деятельность поистине эффективны. Самоутешение оказалось приятным и подействовало, тем более что совпало с созерцанием культур столь многих занятных и экзотических народов. Однако недавние попытки укоренения структурализма в традиции и науке наводят на мысль, что его снотворно-транквилизирующее действие начинает ослабевать.
Вещи, говорящие о самих себе
Игорь Суицидов
Язык обладает двумя различными способностями, которые часто смешиваются в одно. Во-первых, язык дает возможность говорящему воссоздать в словах или визуальных образах некую реальность, к которой читатель, слушатель или зритель способны отнестись с доверием, но к которой они не имеют иного доступа, кроме как через слова или изображения; и, во-вторых, язык дает возможность говорящему воссоздать некоторый аспект реальности, который может быть доступен читателю, слушателю или зрителю независимо от его языкового воспроизведения.
Представляется, что первая способность языка порождает литературу и искусство, а вторая – служит науке и обыденной жизни. Читатель, слушатель и зритель сочетают обычно безграничное доверие к литературе и искусству со столь же глубокой убежденностью в том, что она не имеет отношения к «действительной жизни». Никто не усомнится в том, что у такого-то литературного героя синие глаза, в той же мере, в какой все уверены, что такого-то героя никогда нельзя встретить в реальном мире, в котором живут и писатель, и читатель. Напротив, цвет глаз «реального человека» может быть предметом неуверенности и спора, но всегда имеется надежда, что спор этот можно разрешить опытом.
И все же обе языковые способности – назовем их имагинативная и дескриптивная – не противопоставлены резко одна другой. Дело в том, что для того, чтобы сравнить языковое описание с реальностью, требуется вначале независимо воссоздать объект описания в языке: применение дескриптивной способности языка зависит от применения его имагинативной способности. И наоборот, доверие вызывает такая воссозданная в языке реальность, которая могла бы быть фрагментом реальности, в которой мы живем. Это же относится и к так называемым фантастическим литературе и искусству: воссоздаваемая ими реальность фантастична как раз потому и в той мере, в которой она представляется необычной в контексте обыденной реальности обитаемого нами мира.
Слияние имагинативной и дескриптивной способностей языка нашло себе окончательное выражение в науке и реалистической литературе XVIII–XIX веков. Литературное воссоздание жизни соперничало с нею самой. Казалось, что литературно воссоздаваемая реальность может быть помещена в реальность мира как его фрагмент. И в то же время языковое воссоздание действительного мира претендовало на его полное исчерпание. Изображение и оригинал стали неразличимы и взаимозаменяемы. Эту характеристику, разумеется, можно отнести не только к литературе, но и к визуальным искусствам того времени.
Крах достигнутого тождества наступил тогда, когда позитивные науки все более настойчиво стали предлагать образ мира, который нельзя было себе вообразить. Обнаружилось, что языковая дескрипция и методы ее сопоставления с реальностью радикально отличаются от языковой имагинации. Реальность, воссоздаваемая литературой и искусством, из потенциального фрагмента реальности превратилась в иллюзию. Литература и искусство утратили тем самым свою регулирующую роль в культуре, то есть они потеряли свою способность давать независимые образы реальности, по образцу которых в дальнейшем могли бы строиться дескрипции реальных объектов и событий мира. Литература в сопоставлении с точными и социальными науками, равно как и живопись в сопоставлении с фотографией и рентгеновскими лучами, стали казаться мертвыми слепками несуществующих вещей.
Вследствие указанного разрыва литература и другие искусства оказались перед следующей проблемой: они продолжали вызывать доверие читателя и зрителя в ситуации, когда стало ясно, что это доверие не имеет в качестве законного оправдания действительного соответствия изображаемого и реального. Кризис доверия вызывал дальнейшую эволюцию литературы и искусства – эволюцию, все более обнаруживающую их в качестве иллюзии, но иллюзии, вызывающей доверие. Литература и искусство устремились на поиски того магического акта или свойства, который сообщает иллюзии это доверие. Чем более художник был «честен», тем более радикально он разрушал все внешние и позитивные гарантии доверия, но он мог быть честен, оставаясь художником, лишь в той мере, в которой он верил в то, что в самом искусстве, независимо от реальности и даваемых ею гарантий, есть источник доверия, который от разрушения этих внешних гарантий не только не иссякнет, но, напротив, только очистится.
Но, увы, та же эволюция искусства показала, что постольку, поскольку предмет искусства выступал как нечто отдельное и иллюзорное, доверие к нему продолжало базироваться на его пусть скрытом, но сходстве с реальностью. Так, «новый роман» мог разрушить все традиционные романные условности, но используемые им – путем их нарушения – повествовательные структуры в конечном счете находят себе оправдание в повествовательности нелитературного, повседневного рассказа. Эта зависимость от реального мира ставит литературу и искусство в подчиненное положение по отношению к позитивным наукам вообще и в особенности к позитивным социальным наукам. Художник воспевается в качестве медиума, способного к бессознательным откровениям, но искусство как таковое, согласно общему мнению, находит свою истину в критике. Художника не только судят, исходя из соответствия его работы некоторым структурам, которым приписывается статус реальности, например фонетическим законам связи между словами языка, мистике геометрических соотношений, демонстрируемых на полотне, законам мифа или подсознательных грез и т. п., – но и искусство в целом оценивают в качестве некой автономной деятельности с позиций социологии, марксизма, психоанализа и т. п.
В то же время сами позитивные науки уже давно осознали свою зависимость от имагинативной способности языка, которым они пользуются. Так, лингвистика часто предлагается в виде образца для гуманитарных наук. Но лингвистика, изучая словоупотребление, на деле рассматривает некие воображаемые случаи, в которых употребляется слово, и значение, которое оно при этом может иметь. Тем самым лингвистика оказывается зависимой от литературы, средством изучения и понимания которой она хотела бы стать. Ведь очевидно, что именно литературная традиция является источником, из которого на деле черпаются описания различных ситуаций употребления слова. Социальные науки и социальные теории давно обнаружили свою зависимость от литературы и свою соизмеримость с ней. Так, марксизм, фрейдизм, экзистенциализм и романистика Достоевского выступают на одном уровне в качестве вариантов понимания человеческой природы. И более того, повседневные мнения и речь «человека с улицы» давно уравнялись с искусством и наукой. Повседневные речи и повседневный жест рассматриваются как произведения искусства уже давно. Но в наши дни они отвоевывают себе позиции и у науки, и у иерархии власти. Математическая физика – этот эталон позитивных наук – давно перестала быть наукой, то есть дескрипцией сущего, а стала техникой, то есть методом взаимодействия с сущим.