Декарт прямо признал субстанцию вещей чистой мыслью. Он повторил сократическую революцию тем, что сформулировал принцип cogito за пределами истины и лжи, за пределами любой возможной теории. Декарт отверг как сомнительное и обманчивое все подвластное воле как способности принятия или отвержения, способности выбора. Декарт признал в качестве абсолютно истинного лишь абсолютно неотразимое – понятие о Боге и реальность мышления. Декартовское cogito осталось слушателем Бога. Требование искренности Декарт адресовал Богу. Но вместе с тем принцип cogito предшествует понятию о Боге, слушатель предшествует говорящему… Дальнейшая эволюция европейской мысли поставила на место Божественной речи – невольную человеческую речь. Возникла новая теология – антропология. Начиная с Канта, антропология полностью подчинила себе вопрос об истине. Поскольку в основу определения истинности речи был поставлен вопрос о говорящем и поскольку вопрос о говорящем стал вопросом о его ситуации в мире – вопрос об истине стал вопросом антропологическим. Поскольку же речь – искренняя речь – была понята как речь невольная, иначе говоря – естественная, природная, то вопрос об истине попал в сферу гуманитарных наук как наук, изучающих особую область природного – природу человека.
Представление о том, как должен выглядеть тот, чья речь искренна, непрерывно менялось на протяжении истории европейской мысли. История же европейской мысли есть прежде всего история философии. Европейская философия складывалась и развивалась под влиянием двух традиций: эллинской и иудейской. Обе эти традиции, в отличие от восточных традиций, утверждали, что мир открывается человеку как Слово – как изначальный Логос или как Божественная речь. Но в обоих случаях человек выступал в качестве слушателя речи. Мир, сущее само по себе не было речью – Логос молчалив, его можно только созерцать, – оно лишь обращалось с речью к человеку, и авторитетность этой речи гарантировалась авторитетностью говорящего, а авторитетность услышанного – авторитетностью слушающего.
Тип иудейского пророка и тип эллинского философа сменились в Новое время новыми типами: просветителя, ученого, романтического поэта, социального вождя и т. д. Каждый из этих типов обладал определенными, внешне узнаваемыми чертами. Каждый из них занимал определенное место в мире, и этому месту соответствовало определенное метафизическое место, которое и обеспечивало его словам доверие. Каждая европейская философская система представляет собой установление и описание этого места. Ибо каждый европейский философ приходил в мир в условиях многообразия учений, теорий и мнений, и поэтому ему необходимо было найти точку вне их – вне истины и лжи, вне добра и зла, вне прекрасного и безобразного, – чтобы, встав на эту точку, произвести затем различение. Так Декарт уравнивает истину и ложь, объявляя и то и другое мыслью, и укрепляется в чистом мышлении. Ницше уравнивает истину и ложь волей к власти, Гуссерль – интенциональностью и т. д. Каждый философ ищет принципа, индифферентного по отношению к истине и лжи, но каждый в то же время представляет свою систему как истинную.
Дело в том, что то метафизическое место, которое дает возможность философу говорить искренне, вначале еще должно быть выстроено, описано в языке. Тем самым создается порочный круг: авторитет философа, его место в мире обосновывает его речь, но само это место выстраивается только в его речи. Философ сам устанавливает признаки, по которым следует судить о носителе истины, и сам же занимает это место. Здесь можно было бы говорить о жульничестве и подтасовке, о намеренном обмане. Но бросается в глаза, что образ самого философа, описывающего метафизическую и жизненную ситуацию человека, говорящего истину, чаще всего – а проще говоря, всегда – с ней не совпадает, в нее не вписывается. В этом смысле философ – удивительный пример абсолютного бескорыстия, поистине «любящий истину» и отказывающийся быть ее носителем. Иногда, правда, философы пытались стилизовать себя под созданный ими образ: Спиноза, например, с его геометрическими доказательствами или Ницше с его афоризмами, но это им всегда плохо удавалось и выглядело наивным.
Любая философская система предполагает три различных уровня описания человека и его ситуации: а) внутритеоретическое, то есть описание человека как части мира; б) антропологически обосновывающее, то есть описание его как говорящего истину; и в) историко-философское, как описание реального человека – создателя данной философской системы. Все философы пытались слить эти три описания в одно, но ни в одном случае это им не удалось.
Классическая философия создавалась в обществах, в которых статус человека определяется богатством, властью, связями – чем угодно, но только не знанием. В этих обществах царило примерно сходное «донаучное» представление о мире и сходный этический и эстетический вкус. В наше время различные научные теории предлагают альтернативные взгляды на мир, и то же самое можно сказать о различных направлениях в политике и в искусстве. Соответственно каждое из этих научных, политических и художественных течений предполагает свою собственную антропологию, то есть свое представление о статусе, облике и ситуации человека, знающего истину.
Все эти течения и направления – философские и нефилософские – затем становятся объектом изучения гуманитарных наук, ибо все они являются продуктами деятельности людей, находящихся не в некоторой идеальной, а в реальной ситуации. Однако сами гуманитарные науки также разбиты на противоречащие друг другу направления, и каждое из этих направлений обладает упомянутой трехслойной структурой.
Попытка обосновать истину слова антропологически, через описание ситуации человека в мире и поиск статуса человека, говорящего истину, зашла тем самым в тупик. Эта попытка породила великие идеологии XX века, стремящиеся наделить статусом истины создание человека, определенным образом причастного классу, нации, традиции, космосу и т. д. Но сейчас все эти идеологии переживают очевидное банкротство.
III. Традиция и лицемерие
Многообразие традиций – это первое, с чем сталкивается человек, входящий в культуру. Этого многообразия невозможно скрыть никаким конформизмом. Любая ортодоксия всегда ссылается в своем вероучении на ереси, которые удалось победить. Она просто не может изложить иначе свои принципы и обнаружить свою рациональность. Тем самым слушатель и читатель ортодоксальной речи немедленно оказывается в средоточии интеллектуального противостояния.
Для человека, следовательно, возникает необходимость выбрать между противоречащими друг другу доктринами. Этот акт выбора может быть, конечно, актом произвола или актом простого принятия одной из традиций. Но такой выбор не дает человеку ни внутренней уверенности, ни доверия окружающих, ибо на нем лежит печать субъективного волевого усилия. Такой выбор является поэтому актом лицемерия, актом, лишенным искренности, невольности. Далее, можно принять то, что предлагается традицией, в предположении, что люди прежних лет не зря выбрали то, а не это. Но подобное решение требует либо слепой покорности, что тождественно предыдущему, либо поиска причин, по которым люди осуществляли и продолжают осуществлять свой выбор. Но такой поиск причин уже должен быть основанием и поводом для создания некоторой новой теории.
Для того чтобы найти основание для принятия или отвержения существующих теорий, следует найти ту точку их рассмотрения, которая от них независима. Ведь полемика между самими этими теориями развивалась и развивается в уже утраченном историческом пространстве. Каждая из этих теорий, обладая целостным взглядом на мир и собственной антропологией, обосновывает саму себя, и поэтому ее принятие или отвержение представляется делом вкуса. Убедительность теоретической аргументации с течением времени утрачивается, и интерес переносится с вопроса о том, каковы аргументы за или против теории, к вопросу о том, что делает или, точнее, некогда сделало эти аргументы убедительными. Тем самым истина ищется уже не в самих аргументах, а в том, что вне них, – в причинах их принятия или отвержения. Этот интерес, однако, может быть только историческим. Философ же не может им руководствоваться: он исходит из своей ситуации здесь и сейчас.
Оглядывая со своей внутривременной позиции историю всех прошлых учений, философ, естественно, оказывается во внешнем по отношению к ним положении. Он может судить о них либо как о предикатах самих вещей, либо как о мнениях людей – в любом случае как о чем-то чисто мирском, предметном. Вместе с тем, обозревая их подобным образом и будучи скептичен по отношению к ним, философ оказывается тем самым просто человеком, не обладающим никаким специфическим статусом. Философ продолжает быть профессионалом, знающим то, чего не знает обычный человек с улицы, но вместе с тем он лишается того антропологического статуса носителя истины, который соответствует каждой из наличных теорий и традиций. Отсюда возникает известный философский миф о чистой повседневности, об искренности как о достоинстве простых людей, о внутреннем родстве между истинным философом и народом. Этот миф распространяется и на историю. Вся исторически сложившаяся культура с ее тщательно разработанной системой статусов кажется философу делом тщеславия и продуктом порока. В уклонении от простоты и естественности нравов философ видит негативные стороны человеческой природы. Он осуждает тем самым всю историю человечества и мыслит эсхатологически, то есть стремится вынести начало истории в ее финал, а себя полагает в той предельной точке разрушения первоначальной добродетели, из которой эта первоначальная добродетель только и становится окончательно видна.
Таким образом философ обвиняет традицию в лицемерии и порочности, в которых повинны, и то лишь отчасти, ее эпигоны. Дело в том, что в традиции всякий статус был вначале создан и завоеван. Лишь эпигон использует традиционно закрепленный статус. Но и это использование не следует отождествлять с порочными намерениями. Лицемерие эпигона – это лицемерие чистого выбора, которое необъяснимо из низменных побуждений. Философ же, полагая себя в качестве «простого человека», считает себя тем самым причастным всему человечеству, из чего следует, что он оказывается свидетелем всем мировой истории – ее участником: свидетелем ее порочности и участником ее вследствие собственной порочности. Философ тем самым полагает себя вне всякого статуса, вне традиционно мыслившейся антропологии. Но в то же время он полагает себя таковым именно в качестве простого человека, то есть полностью антропологично. Философ, далее, должен показать, что, находясь в статусе «простого человека, он обладает возможностью судить и решать, подобно тому как это делают люди, облеченные соответствующим и общепризнанным статусом. И это заставляет философа обосновать свой статус простого человека, объяснить его, определить его. То есть создать некоторую новую антропологию по аналогии с предыдущими. Сам «простой человек» оказывается здесь лишь абстракцией, чем-то просто негативным по отношению к человеку, обладающему статусом. Для того чтобы наполнить эту негативность положительным содержанием, нужно это содержание выстроить. И выстроить по аналогии с наличной традицией.